Бегство из золотой клетки - 13
- Опубликовано: 02.07.2023, 07:50
- Просмотров: 14419
Содержание материала
От поэзии к реальности
Сразу же после революции 1917 года Грузия обрела независимость от большевистского Петрограда и от России, о чем она мечтала вот уже двести лет... Присоединение к царской России в конце XVIII века, о котором просил грузинский царь-христианин, было хитро использовано Петербургом. С независимостью маленького королевства было покончено (как и с династией грузинских царей), и провинция, наводненная русской армией, просто вошла как часть России под начало губернатора. Этот обман и оскорбление, нанесенные христианской Россией стране, жаждавшей под ее крылом спастись от ислама, никогда не были забыты. Поэтому недолговечная (с 1917-го по 1924 год) Независимая Республика Грузия была здесь национально-желанным явлением. Социал-демократическая партия меньшевиков возглавляла тогда правительство и проводила политику независимости от партии Ленина. Но после беспощадного кровопролития (также не забытого здесь) Грузия была вновь присоединена к большевистской России войсками Красной Армии и с новой силой принялась мечтать о независимости в будущем... История не уникальная, а скорее типичная почти для всех национальных «окраин» России. Чувства по отношению к Москве, испытываемые сегодня украинцами, эстонцами, литовцами, армянами, узбеками, таджиками, немногим более отличны от вышеописанных. Все это я, конечно, знала из книг. Но теперь мы жили здесь и жили этими же чувствами: тут не было никаких сомнений. Мы были, конечно, с Грузией против тех, там, «на севере», как здесь говорят. И комический характер северного обитателя, «чукчи», популярного здесь в шутках даже с эстрады, всегда несет подтекст негативности по отношению к «северянам».
(Это сейчас она так думает и пишет... А уезжая из Тбилиси, Светлана заявила, что «ей надоело жить среди дикарей».)
Однако «север» правит, присылает указы. Так же и в нашем случае. Принятая — из вежливости — местным главой партии Эдуардом Шеварднадзе, я сразу же поняла, что он будет во всем следовать Москве. Москва разрешала нам быть здесь — пожалуйста. Отменят разрешение — он, безусловно, не предоставит нам своего гостеприимства. Поэтому нам давали понять, что следует прежде всего идти в ногу с желаниями Москвы. Что делал во всех отношениях и он сам. Ничего такого, конечно, мне не было сказано прямо. Но я хорошо знаю эту среду и все подтексты партийных работников. Он напомнил мне, что следует «скорее войти в коллектив и начать делать переводы». Это было то, чего от меня желали в Москве.
Однако я попробовала предложить другое и прямо сказала, что, поскольку я по образованию историк, то мне бы очень хотелось всерьез заняться историей Грузии, в особенности ранними веками христианства, а также средними веками золотого расцвета культуры... Шеварднадзе вскинул на меня до сих пор безразличный взгляд. Некоторое время смотрел молча, потом твердо произнес: «Не надо вам этого».
Смысл его слов заключался в том, что я проявляла опасное стремление изучать грузинскую культуру — горячий, обжигающий источник всех стремлений страны к независимости, в котором христианство и церковь играли большую, если не ведущую роль. Я попала прямо в кровоточащую рану, бестактно, глупо, даже дерзко. Но я сделала вид, что ничего этого не поняла, и он снова опустил глаза, притворяясь, что ничего такого не было сказано и не было понято. А где лежало его сердце, с кем был этот человек в сердце своем — этого нам не полагалось знать. Такие вещи здесь скрываются как самая жгучая тайна, даже от своих. Я поблагодарила за прием, поблагодарила за практическую помощь и ушла. Начать «делать переводы» я, однако, не пообещала, отговорившись тем, что я должна находиться дома и воспитывать дочь. Коллектив с его надзором меня никак не привлекал.
По прошествии года, когда Ольга уже прилично говорила по-русски и понимала по-грузински, наш покровитель из Минпроса был снят с работы и на нас начали давить с уже знакомой идеей: чтобы Ольга уселась в класс русской школы как можно скорее. «Пора делать из нее советскую школьницу», — передала нам миловидная работница ЦК, наша соседка. Мы уже знали, что это означает! И так как новый министр была ничего не сведущим в вопросах образования бывшим комсомольским организатором, мы к ней даже не отправились за советом. И последние наши месяцы в Грузии Ольга сидела в классе грузинской школы, где ей было бесконечно трудно следить за происходящим — как было бы, несомненно, и в любой русской школе *. Первоначальная идея подготовки к выпускным экзаменам дома, предложенная бывшим министром, была окончательно отвергнута «наверху».
*В Грузии существуют школы как на русском, так и на грузинском языках, но институты и университет — на грузинском. Все образованные люди в стране хорошо говорят по-русски, но грузинский язык всегда предпочтительнее.
Мы встречались с художниками и скульпторами, с музыкантами и актерами театра и кино, с театроведами и кинокритиками просто уже потому, что Грузия — артистическая страна. Выставки, фильмы, спектакли и музыкальные события являли необычайно высокий уровень мастерства, красоту традиций, смелость новых поисков. Искусством здесь живут и дышат. Это воздух, а не что-то «прикладное». Оля, хорошо певшая, игравшая, легко танцующая, способная к живописи, была здесь как рыба в воде. Она ходила на выставки, мы смотрели новые фильмы. Даже балет «Лебединое озеро» здесь превращался в праздник национального торжества, потому что молодую грузинскую балерину только что отметили в этой роли в Большом в Москве. Теперь она давала гастроль на родине и публика неистовствовала. Те немногие слова, что Оля выучила и могла сказать в грузинской компании, открывали ей повсюду сердца и двери. Я совсем не говорю по-грузински, и это был громадный минус: я олицетворяла в их глазах «чуждое влияние». Поскольку более половины моих предков были грузинами, я должна была бы знать «свой язык» во что бы то ни стало. Но нас не учили грузинскому в детстве.
На меня и без этого смотрели достаточно косо. Обожатели моего отца полагали, что я должна уделять больше внимания им и памяти Сталина. Я с большим трудом отговаривалась от различных публичных появлений и посещений, таких, например, как празднование 40-летия победы в Тбилиси и в Гори, где нас с Олей специально просили присутствовать. Мы не пошли, чтобы не стать центром общественного внимания.
С другой стороны, в Грузии, особенно в Тбилиси, много потомков жертв чисток 30-х годов: Берия начал здесь намного раньше, еще до своего появления в Москве. Целое поколение партийных работников, технической интеллигенции, артистов, поэтов было стерто с лица земли. Грузин вообще меньше двух миллионов на земле. Теперь же мы видели глаза тех, кто унаследовал их имена и их искусство. Здесь все еще жила и практиковалась кровная месть, как в Сицилии — вендетта. Мы знали, что - здесь это факт, а не «паранойя», как сказали бы американцы. Особенно заметны были эти горящие ненавистью глаза в церкви. Позже мы узнали, что многие подходили к патриарху с требованием, чтобы он «не допускал» нас к службе. Ему приходилось успокаивать негодовавших, напоминая им, что церковь — не место для мщения и ненависти. К нам же он проявил большую терпимость и симпатию, но об этом — ниже.
Я, конечно, должна была познакомить свою дочь с детством ее деда — и мы отправились в Гори, смотреть музей. Крошечная лачуга, не более курятника, где вся семья ютилась в одной комнатушке, произвела неизгладимое впечатление на маленькую американку. «А где они готовили пищу?»—спросила она. Я перевела. «Летом на улице, — ответила экскурсовод,— а зимой — тут, в комнате, на керосинке». Здесь жили мальчик, его отец-пьяница и мать, зарабатывающая стиркой белья. Мать отдала мальчика в приходскую школу, где он изучал три языка: русский, грузинский, греческий (Оле показали парту, за которой он сидел). Потом он учился в семинарии, чтобы стать священником. Мы видели здание семинарии в Тбилиси. Он стал революционером: ушел из семинарии, уехал из Грузии. Долгие годы, десятилетия, не видел свою родину и свою мать, растившую его на гроши. Потом, когда он стал главой государства, ее поместили в Тбилиси в одну из комнат бывшего губернаторского дворца. Там старуха и умерла, огражденная «славой» и надзором КГБ от всего, что было ей привычно, но до самой своей смерти все так же неуклонно посещая церковь. Ольга знала, что совместно с Черчиллем и Рузвельтом ее дед выиграл войну против нацизма — у нее была фотография «большой тройки». Но только теперь, здесь, в этой маленькой лачужке, над которой возвышались холм и крепость, а дальше белели снеговые вершины, она могла увидеть жизнь не из учебников.
Дом-музей Сталина, построенный в 50-х годах прошлого века.
Музей, в который мы, как и все Аллилуевы, отдали большое количество семейных фотографий, всегда полон народа. Автобусы привозят сюда туристов со всего мира. Интерес к человеку, родившемуся здесь, в этом курятнике, и ставшему главой мирового коммунистического империализма,— не подделка. Мы буквально не раскрывали рта, мы не хотели участвовать в спорах и высказывании «мнений». Мы прекрасно знали— и уже могли повсюду видеть, что жизнь пойдет вперед, а не назад и что, возможно, здесь нам не будет в ней места. Но Оля должна была однажды увидеть эти края своими глазами и запомнить потом на всю жизнь. Тем более что трудно найти местность подобной красоты — с цветущими садами по обе стороны шоссе, с снеговым горным хребтом вдали, с голубым прозрачным воздухом. Мы знали, что здесь, в этих горах, садах и виноградниках, омываемых этой мелкой бурлящей рекой, лежали глубоко-глубоко и наши корни. Отрицать это было бы ложью и глупостью. Наоборот, каждый день, что мы пробыли в Грузии, мы только сильнее и сильнее ощущали, как близка была нам эта земля.
Дом-музей Сталина...
В июне 1985 года, спустя восемь месяцев после нашего приезда в СССР, наконец пришло письмо от моей старшей дочери Катерины. Я старалась повидать ее во время ее кратковременных остановок в Москве, но она не сообщала мне о своем приезде. Письмо пришло позже, посланное с Камчатки, из города Ключи, где она жила и работала на станции Академии наук, расположенной в районе сопок, вулканов и гейзеров.
Когда мы были еще в Москве, неожиданно в газетах появилась большая заметка, озаглавленная «Окнами на вулкан». Там описывалась жизнь на такой вот вулканостанции, а также отведено было место молодому научному работнику Катерине Юрьевне Ждановой, жившей здесь с трехлетней Анютой и бравшей ее с собой «в поле». Хотя никаких других обстоятельств личного порядка в статье не приводилось, публика поняла, что это моя старшая дочь.
И вот, наконец, пришла весточка... С необычайным волнением открывала я стандартный советский конвертик, не обещавший ничего, кроме одного листка бумаги.
На нем хорошо знакомым детским почерком как будто совершенно чужая мне взрослая женщина писала, что она «не прощает», никогда «не простит» и «не желает прощать». Затем в словах, достойных передовицы в «Правде», я обвинялась во всех смертных грехах перед родным государством. Дальше моя дочь требовала, чтобы мы «не пытались устанавливать контакты», писала, что она не желает, чтобы мы вмешивались в ее «созидательную жизнь», и где-то уже в конце все-таки одна строчка гласила по-человечески: «Желаю Ольге терпения и упорства». Мне вообще не было никаких пожеланий. А в самом конце — что заставило меня рассмеяться— было поставлено латинское Dixit означающее: «Судья сказал», произнес приговор! Мне стало смешно, и это скрасило кое-как во всех отношениях ужасающее письмо. Но я долго сидела с ним в руке.
Екатерина Жданова... Отец - Юрий Жданов, учёный-химик, ректор Ростовского госуниверситета в 1957-1988 гг., сын А. Жданова - члена Политбюро ЦК ВПК(б), 1-го секретаря Ленинградского обкома партии.
Катерина почему-то всегда виделась мне как любящая дочь, то есть такая, какой она всегда и была. Она, очевидно, очень, очень сердита (наговорили ей там что-то) и нервна. Муж ее недавно умер от несчастного случая. Молодая вдова с маленьким ребенком. Упрямая, самостоятельная, хороший работник — и вдруг, пожалуйте, мамаша явилась из Америки и сестрица-американка, конечно — миллионерши, бездельницы, купаются в шоколаде (так им тут всем говорили о нас!)... Теперь-то им что надо? У меня своя жизнь, пусть не мешают. Ни слова о греческом платьице для Анюты—я послала его бабушке, где, как я узнала позже, оно и было получено адресатом. Ни слова. Проваливайте своей дорогой — у меня своя.
Я написала не одно письмо ей на Камчатку, на ее вулканостанцию — очень хорошие, любящие письма, потому что я всегда бесконечно любила и сейчас люблю свою строптивую дочь, обеих своих строптивых дочерей. Но больше не было ни слова ответа.
Умом я понимала, что с моими детьми здесь «поработала» пропаганда, что им вот уже много лет вбивали в голову скверные истории про меня. Но сердце требовало, чтобы они вдруг все поняли и бросились бы к нам с Ольгой на шею... То, что этого не произошло ни с сыном, ни с дочерью, повергло меня в какой-то хаос. Я перестала понимать самые основы человеческой души. У меня были очень хорошие старшие дети, мы жили без конфликтов, присущих многим семьям, и именно от них невозможно было принять подобную перемену. Сама не знаю почему, но я так верила, что уж мои-то сын и дочь поймут все мои действия, мой побег и всю мою жизнь, последовавшую за ним, куда лучше, чем кто-либо «посторонний». И невозможно мне до сей поры понять, почему именно они-то и оказались наихудшими жертвами всей клеветы и пропаганды. Почему именно у них ничего не осталось в сердце от семнадцати лет нашего несравненного семейного счастья и взаимного понимания, которыми я так всегда гордилась и все последующие годы.
(Из Европы Светлана в конце концов уехала в США, оставив в СССР почти взрослых уже к тому времени детей — 22-летнего Иосифа и 17-летнюю Екатерину. По прибытии в Нью-Йорк в апреле 1967 года она дала пресс-конференцию, в которой осуждала наследие своего отца и деятельность советского правительства. Но главный тезис ее несколько путаного выступления состоял в том, что в репрессиях виноват не один лишь Сталин, к ним приложило руку и все его окружение, а также сама партия. Именно благодаря всем им и происходило варварское раскулачивание, строительство ГУЛАГа, расстрелы невиновных и уничтожение цвета нации. В СССР поступок дочери Сталина сначала пытались замалчивать, но позже были вынуждены были дать краткий негативный комментарий.)
В декабре 1985 года в Тбилиси неожиданно появился известный московский актер-комик, с которым мы были знакомы многие годы тому назад. Внезапно как далекое эхо отозвалось от тех времен, когда вокруг было столько друзей — вместе ходили в Дом кино, на концерты международных знаменитостей, вместе читали книги и посещали Театр кукол Образцова. Теперь ему было уже за семьдесят. Маленький человек с чаплинским характером и печальным юмором, обожаемый публикой за быстрое остроумие и неожиданные шутки. Видеть его теперь, здесь — это был праздник, привилегия, пир! Неожиданно встретившись, мы вдруг пустились наперебой декламировать стихи Пастернака. «Мы были в Грузии. Помножим...» — начала я, и он подхватил:
Нужду на нежность, ад на рай.
Теплицу льдам возьмем подножьем,
И мы получим этот край.
Как там дальше? Ага, вот:
И мы поймем, в сколь тонких дозах
С землей и небом входят в смесь
Успех, и труд, и долг, и воздух.
Чтоб вышел человек, как здесь.
Постойте, постойте, дальше — еще лучшее
Чтобы, сложившись средь бескормиц
И поражений; и неволь
Он стал образчиком, оформясь
Во что-то прочное, как соль...
Это было восхитительно. На нас уже оборачивались, потому что мы были как пьяные, бормоча и поднимая вверх указательные пальцы.
«Хотите валидолу?» — спросил он точно так же, как Гриша в Москве. Сердца здесь у всех надорванные, нечего удивляться. «Спасибо». Не повредит и мне. Как это было вдруг неожиданно хорошо! Далекие, чудесные дни вернулись обратно — дни с иными, кого уже нет в живых. А мы все скрипим.
Удалось уехать из города, уединиться и гулять по берегу холодного, но все равно прекрасного Черного моря. И говорить, говорить без конца.
Он больше слушал меня — за столько лет! И если говорил, то ничего не предлагал, не утверждал и не делал суждений. Он хотел меня понять. Но я чувствовала «по подтексту», что он был недалек от мнения Федора Федоровича Волькенштейна, так отругавшего меня в Москве. Недалек от мнения и других лиц, авторитетных для меня, считавших, что я сделала большую ошибку, вернувшись в Советский Союз, дав пищу для пропаганды, для лжи и для моего собственного разрушения.
Он понимал из моих рассказов, что мы совсем не так «счастливы», как это, возможно, он слышал, и что мы вряд ли можем рассчитывать на реальное «перевоспитание» и приспособление к «советскому образу жизни». Все образование Ольги было под ударом, и это понимали мои настоящие друзья.
Актер, оказывается, лично знал того директора школы в Москве, который так устрашился принять Ольгу. «Несомненно, родители его учеников могли выразить ему неудовольствие,—сказал он.—Эта школа рядом с университетом, и все преподаватели посылают туда своих детей. Ты понимаешь? Это лучшая школа в Москве! Директор учился в университете вместе с тобой, он тебя помнит студенткой. Он женат на итальянке, «то делает его жизнь нелегкой, учитывая все наши «традиции». Он не хотел тебя огорчить, а еще больше — девочку. Но не будет хорошо нигде»,— наконец высказался он со всей прямотой. Я это тоже поняла сама. Это все — имя моего отца. На Западе оно создает вокруг нас постоянное любопытство. Но здесь общество разбито на два лагеря: и мы как раз посередине, даже моя тринадцатилетняя калифорнийка. От этого нам никуда не уйти, каковы бы ни были мои собственные взгляды на этот вопрос. Сможем ли мы жить здесь с этим конфликтом ежедневно, ежегодно, всю жизнь? Сможем ли — моя дочь и я — встречаться с глазами молодых художников — внуков тех, уничтоженных в лагерях, встречаться с их горящими глазами и притворяться, что мы «ничего не понимаем»? Я никогда не притворялась. И в 1956 году, когда Хрущев произнес свою знаменитую речь, я приняла ее как должное.