A+ R A-

Море на вкус солёное...

 

МОРЕ НА ВКУС СОЛЁНОЕ...

 

Аркадий Хасин

 

 

ЛЮДИ ТЕБЯ НЕ ОСТАВЯТ

Лето сорок пятого года было в Одессе холодным. Редко выдавались солнечные дни.    Но когда показывалось . солнце, город казался особенно черным — от обугленных развалин домов  и развороченных мостовых.  Оккупанты вывезли из города даже трамвайные рельсы.

Цвели акации, но и они казались седыми...

И только море за Приморским бульваром весело вскипало фонтанами пены. Это тральщики на подходах к порту взрывали немецкие мины.

В то лето мне исполнилось шестнадцать лет. Получив паспорт, я пришел наниматься на работу в Черноморское пароходство.

Отдел кадров пароходства напоминал гулкий вокзал:

—  Котька?! Откудова? .    — Ваня-Граммофон!

—  Костыль! А говорили, загнулся!

И от звона медалей и орденов, топота ботинок и сапог, крепких мужских объятий и пе менее крепких поцелуев со старых стен осыпалась штукатурка, и воздух в коридоре отдела кадров был насыщен су.хой пылью, как после стрельбы.

Я стал в очередь у двери старшего инспектора Мамедова. Дверь эта была расписана, словно колонна рейхстага: «Даешь мирную жизнь!», «Море зовет, а Мамедов не пускает!»

Когда в коридоре становилось особенно шумно, дверь открывалась. Скрипя протезом, из кабинета выходил старший инспектор и страдальчески морщил небритое лицо:

—  Вы моряки или базарные торговки?

Наступала тишина. Даже затаптывались окурки. Мишу, как запросто называли старшего инспектора моряки, нельзя было злить. С Миши начиналось море...

До войны, убегая со школьных уроков, я часами простаивал у ворот порта, слушая свистки маневровых паровозов, судорожный лязг составов и крики биндюжников, бешено стегавших кнутами застрявших на переезде лошадей. Полосатый шлагбаум, за которым начинался порт, открывал для меня особый мир...

Дома мне пе разрешали ходить в порт. «Там такие грубые люди!» —говорила мама. Но меня влекло к этим людям. Я мог подолгу смотреть, как красят они с подвесок борта пароходов, как ловко набрасывают на причальные пушки швартовые концы и как поднимают на мачтах обветренные океанами флаги.

Я был бы счастлив, если бы кто-нибудь из них обратил на меня внимание, заговорил!

Такой разговор состоялся, но уже во время войны.

В городе не стало воды.    Фашисты    захватили   под Одессой водонапорную станцию.    Город задыхался — от

жажды и ненависти.

Каждый день я бегал с товарищами под Строгановский мост. Там, в глубокой нише, был вырыт колодец. Женщины, гремя ведрами, толпились вокруг колодца, и томная вода, как зеркало, отражала их скорбные лица. Мы протискивались к колодцу, доставали воду и раз-давали шагавшим под мостом запыленным бойцам.

В первые дни осады города, когда объявляли воздушную тревогу, женщины, оставляя у колодца ведра, разбегались. Но потом к налетам привыкли. Женщины знали: мост защитит их. Они только закрывали от солнца глаза и с ненавистью смотрели в предательское небо.

Фашистские бомбардировщики с противным воем разворачивались над портом. Бойцы забегали в подворотни и, стаскивая с плеч винтовки, стреляли по пикирующим самолетам врага.

В один из таких налетов недалеко от моста упал матрос. Он был в армейской гимнастерке, но из-под распахнутого ворота голубела тельняшка. Подбежал санитар и начал перевязывать раненого. Я поднес матросу воду. Он бредил, но я хорошо разобрал слова: «Мы вернемся. Не я, так другие. И мы еще будем плавать по этому морю. Оно наше, наше! Понял?!»

Его  хриплый голос ударился о своды моста и, размноженный эхом, как листовка понесся по осажденному городу...

Это было незадолго до того дня,    когда наши войска оставили Одессу.

И сейчас, в коридоре отдела кадров пароходства, глядя на радостно возбужденные лица моряков, на их медали и ордена, на мичманки и бескозырки, я повторял про себя: «Вернулись...»

Когда я вошел в кабинет старшего инспектора Мамедова, он кричал в телефон:

— Списывайте! Списывайте немедленно! У меня полный коридор народу!

От его голоса в графине дрожала вода. Бросив трубку, Мамедов откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. И тут я увидел, какой это измученный человек... Одет он был в старенькую офицерскую гимнастерку со следами споротых погон. Гимнастерку украшали два ордена Боевого Красного Знамени и медали «За оборону Одессы», «За оборону Сталинграда»  и «За взятие Берлина».

И еще на гимнастерке были нашивки за тяжелые ранения.

А за спиной инспектора в распахнутом окне искрилось под солнцем пустынное море. Мамедов открыл глаза.

—  Представляешь, — сказал  он  мне,  словно  старому знакомому, — представляешь,   что  вытворяют?    Думают, кончилась война, гуляй, ребята!    Повар на «Калинине» набрал в Румынии камушек для зажигалок. Целую литровую бутылку! И куда, думаешь, спрятал? В кастрюлю. Налил в кастрюлю воды и поставил на плиту. Вроде борщ у него там варится.    Но таможню не проведешь! А ну, открой дверь и позови...

Мамедов поводил обкуренным пальцем по лежащему перед ним списку резерва.

—  Позови    мне    такую    фамилию:    Передерий.   Не знаешь? Знаменитая фамилия. Есть капитан Передерий. А это повар. Однофамилец.    Во время обороны Одессы кормил самого генерала Петрова. А когда фашисты под-ползали к его кухне, бросался в штыковые атаки. Зови!

Я открыл дверь и позвал:

—  Передерий! Коридор подхватил:

—  Передерий!

В кабинет, запыхавшись, вбежал щупленький морячок, в стоптанных флотских ботинках и в бескозырке с вылинявшей   надписью:     «Черноморский  флот».   Словно споткнувшись, он остановился у стола и виновато улыбнулся:

—  Миша, я ж не шумлю.

—  А кого я сегодня три раза от дверей гонял? Морячок побледнел.

—  Ладно. Пойдешь на  «Калинин». Надоел ты мне... Снимается в Гамбург. На судно немедленно.    Скажешь капитану, что я включил тебя в роль. Только бескозырку на кепку смени.    А то найдется в Гамбурге   какой-нибудь недобитый фашист и побежит, пугая прохожих, как бегал от тебя в сорок первом. Помнишь?

—  Как же не помнить?

И Передерий улыбнулся счастливо и гордо.

Когда за ним закрылась дверь, старший инспектор закурил, с наслаждением затянулся крепким махорочным дымом и, прищурившись, посмотрел на меня:

—  А что тебе, собственно, надо?

Я переступил с ноги на ногу, проглотил в горле комок и тихо сказал:

—  Я хочу плавать.

—  Ты хочешь плавать? — От   возмущения   Мамедов поперхнулся дымом. — А они? — Он встал и показал на запертую дверь. — А что хотят они?    Не знаешь?    Так пойди и спроси. И не забудь узнать, сколько угля перештывали они в кочегарках и сколько раз тонули между Севастополем и Одессой. А потом приди и честно скажи, что не будешь морочить мне голову. У меня для них ничего нет...

Он сел, разогнал махорочный дым и склонился   над бумагами. Уже не глядя на меня, сказал:

—  Плавать иди на пляж.

 


 

Над городом прошел слепой дождь. Деревья на бульваре мокро блестели. На усыпанных гравием дорожках возились воробьи. На Потемкинской лестнице работали каменщики, Они обтесывали гранит, восстанавливая изуродованные осколками снарядов и бомб исторические ступени.

На портовом заборе сидели чайки. Забор был проломан, и к морю можно было шагнуть прямо с улицы.

Портовые железнодорожные пути, на которых до войны весело перекликались паровозы, заросли полынью. Причалы были разрушены. Посреди бухты протягивало к небу обгоревшие мачты затонувшее судно. Возле прогнивших свай скрипела швартовами ржавая баржа. С баржи удили рыбу двое стариков.

Вдруг я увидел  «Калинин». Он стоял у недавно от-ремонтированного причала, пахнущего свежими досками. Тень флага теплохода колыхалась на неспокойной воде. Трюмы «Калинина» были закрыты, грузовые стрелы опущены. Теплоход был готов в дальний путь. А что, если добраться по швартовому концу, пробраться в трюм и... Сколько таких случаев я видел в кино! Я уже подошел было к корме теплохода, где меня не мог заметить вахтенный, но в это время на причале остановилась крытая грузовая машина.  Из нее начали спрыгивать пограничники  контрольно-пропускного   пункта.     Загрохотав   ступеньками трапа, они быстро поднялись на борт теплохода,  и  сейчас  же  по  судовой    трансляции    разнеслось: «Экипажу находиться по своим каютам. Начинается пограничный досмотр!» Да, жизнь не кино...

Портовый пляж, известный под названием «Австрийский», был безлюден. От порта его отгораживал прострелянный пулями вагон. В сквозных отверстиях вагона как недопетая песня войны посвистывал ветер. На песке сохли рыбачьи сети. Рядом стояла наполовину вытащенная из воды рыбачья шаланда. В пей поблескивали дождевые лужицы. Я залез в шаланду и стянул рубаху. В шаланде, закрыв глаза, можно было представить себя в открытом море, в грохоте волн и в ярости брызг! Но мне надоели детские мечты. Эх, знал бы старший инспектор Мамедов — море я не вычитал из книг. С детства упруго и горячо билось оно возле самого сердца...

Захотелось пить. Рыбаки иногда оставляли в шаландах анкерки с водой. Я открыл кормовую кладовочку, но кроме ржавых уключин и засохшего кусочка брынзы, завернутого в пожелтевший обрывок газеты, не нашел ничего. Пожевав брынзу, я расправил на коленях обрывок газеты и вдруг услышал гудок. Из порта выходил «Калинин». За ним бежал лоцманский катер. Когда теплоход отошел от мола, катер подвалил к его борту. По штормтрапу на катер слез человек, портовый лоцман. Сняв с головы фуражку, он помахал стоявшему па мостике теплохода капитану. Развернувшись, катер помчался в порт, а теплоход, снова погудев и набирая ход, стал уходить в море.

Опустив голову, я начал читать обрывок газеты: «Жандармерии требуется истопник...», «Гадалка, предсказывает будущее, улица Дерибасовская, дом 12...», «Одесский муниципалитет с прискорбием сообщает, что в порту большевистскими бандитами убит капитан Тарасенко...»

Только теперь я сообразил, что передо мной обрывок газеты «Молва», грязного фашистского листка, издававшегося в городе во время оккупации.

Оккупация...

15 октября сорок первого года наши войска оставили Одессу.

С темнотой уже не гремели по улицам обозы, не покуривали в рукава матросские патрули и никто пе кричал по дворам:

— Граждане, соблюдайте светомаскировку, тушите свет!

Город насторожился, затих.

На углу нашей улицы какие-то люди разбили витрину бакалейного магазина и начали вытаскивать мешки с перловой крупой. Дворник, старик Потапов, хватал этих людей за руки и растерянно повторял:  «Что ж это вы, товарищи, а?»

Его ударили.    Он тяжело сполз к ногам грабителей, повторяя заплетающимся языком: «Что ж это вы, а?»

Город был темен. Только крыши домов отсвечивали красным. Это на Пересыпи догорала нефтегавань.

В ту ночь мать увела меня из центра города па Ближние Мельницы. Там жила подруга матери по рабфаку Екатерина Ивановна Храпченко. Муж Екатерины Ивановны вместе с моим отцом, командиром запаса, в первый же день войны был призван в армию. Во дворе, где лгала Екатерина Ивановна, была полуразвалившаяся халупа с крохотным окошком, выходившим на городское кладбище. Матери казалось, что в этой халупе можно будет переждать оккупацию.

Крепко держа меня за руку и торопливо идя по темным, пугающим неизвестностью улицам,    мать шептала   «Господи, ведь по-настоящему людей я узнала за время войны...  Запомни,    если со мной    что-нибудь случится, люди тебя не оставят. Люди тебя не оставят...»

Плохо слушая мать, я смотрел на угрюмо выступавшие из темноты баррикады. «Почему наши ушли? — думал я. — Ведь город    приготовился    насмерть биться   с врагом!»

Впереди баррикад, па случай прорыва танков, поблескивали металлом опутанные проволокой «ежи».

Покидая двор моего детства, я спрятал в кармане листовку, подобранную днем на Приморском бульваре. В ней писалось: «Не навсегда и не надолго оставляем мы нашу родную Одессу. Жалкие убийцы, фашистские дикари будут выброшены вон из нашего города, Мы скоро вернемся, товарищи!»

Листовку я перечитывал множество раз. И не мог смириться — ушли...

Листовку я хранил долго, пока не показал Петьке Черненко, жадному и пронырливому парню, с которым

познакомился на Ближних Мельницах. Он жил в соседнем дворе. Петька промышлял на Привозе, таская у баб «сякую снедь. Он старался и меня привлечь к этому, но я отказывался. Однажды Петька обозвал меня трусом. Чтоб доказать свою отвагу, я показал листовку. Петька засопел, забегал глазами и ничего не сказал. А на следующий день к нам нагрянули полицаи. Найдя в моем кармане листовку, они увели меня с собой. Обезумевшая от горя мать бежала за полицаями, умоляя отпустить меня. Она предлагала им последние деньги. Но один из полицаев, конопатый детина, с мутными от самогона глазами, псе повторял:

—  Не, тетя. У нас такие номера не проходят. Вот повесим твоего змееныша, будет знать, как с партизанами дружбу водить!

В полиции меня допросил сам шеф. Он стучал волосатым кулаком по столу и орал, что, если я не скажу, кто дал мне «распространять прокламацию», он прикажет расстрелять меня на глазах у матери.

Плача, я сознался, что нашел листовку на Приморском бульваре, в день ухода наших войск. Но мне не поверили. Избитого, окровавленного, меня перевели в тюрьму.

—   Будешь сидеть, пока не сознаешься! — пригрозил на прощанье шеф.

В тюрьме меня втолкнули в грязную камеру, где находились такие же мальчишки, как и я, арестованные за различные преступления. В основном — за мелкие кражи.

Оккупанты разрешили в городе частную торговлю. Этим воспользовались всякого рода дельцы, повыползавшие с приходом фашистов из своих нор. В городе пооткрывались лавочки и магазинчики. Расплодились питейные заведения — бадеги. Улицы запестрели свеженамалеванными вывесками: «Кафе «Бавария», «Пивной бар «Рим», «Спиртные папитки от ресторана «Берлин». В этих заведениях   постоянно  толклись  румынские   в   немецкие солдаты, мелкие спекулянты и опустившиеся обыватели. Нередко  между  «представителями  союзных  войск»   возникали драки. Одна такая драка, прогремевшая на весь город, произошла в Колодезном переулке в бадеге «Герман Геринг». Избитые немцами румыны подожгли бадегу, заперев в ней пьяных гитлеровских солдат.    Бадега догорала    несколько    дней,    доставляя   тайную   радость одесситам, приходившим издали полюбоваться на смрад-но чадившее пожарище.

Мальчишки, оставшиеся без отцов, а многие и без матерей, погибших во время бомбежек города, с утра и до вечера отирались возле всех этих заведений, правдами и неправдами добывая на пропитание. Так они и попадали в тюрьму, где с ними обходились с такой же жестокостью, как и со взрослыми.

По ночам во дворе тюрьмы   слышались выстрелы   и крики расстреливаемых...

Я просидел два месяца и был неожиданно выпущен на свободу по случаю приезда в Одессу румынской королевы Елены. Узнав, что в тюрьме томятся даже дети, эта чувствительная дама объявила «детскую амнистию». Полицаи зачитали нам «высочайший указ» и, надавав на прощанье подзатыльников, выгнали на свободу.

Вернувшись на Ближние Мельницы, я не застал матери. Халупа была пуста. Встретившая меня во дворе Екатерина Ивановна привела к себе и, всхлипывая, сказала, что мать скончалась в Слободской больнице от сыпного тифа. Поставив передо мной миску чечевичной похлебки, Екатерина Ивановна, вытирая слезы, говорила: «Люди тебя не оставят. Люди тебя не оставят...»

Опустив голову, я молчал. Я знал; мать умерла не от тифа, она умерла от горя...

Петьку Черненко я больше не видел. Пока я был в тюрьме, он уехал к дядьке, в Бендеры, Позже рассказывали, что вместе с дядькой, бендеровским полицаем, он подался па Запад, подальше от наступавших советских войск.

 


 

 

Так я и жил один все эти страшные годы. Торговал зажигалками, которые делал из винтовочных гильз сосед-инвалид, подносил теткам с пригородного поезда до При-воза корзины, зимой лазил по разрушенным домам, срывая в уцелевших комнатах полы, и продавал их на дрова, убегал от облав, а при случае — портил румынские военные грузовики. Делал это я так. На Ближних Мельницах, недалеко от железнодорожного моста, часто останавливались колонны грузовиков. Зная, что румыны обязательно уйдут на ночлег в первый попавшийся домишко, а часовой обязательно уснет, забравшись в кабину головного грузовика, я, дождавшись темноты, подкрадывался к последней машине и, залезая под кузов, разводным ключом, добытым специально у соседа-инвалида, откручивал попадавшиеся под руку гайки. К немецким я подходить боялся. Там часовые не дремали...

В городе я всегда приходил на Строгановский мост и смотрел на море.

«Мы вернемся. Не я, так другие!»

«Но когда же, когда!» — с отчаянием думал я.

И все эти годы я страстно мечтал связаться с подпольщиками. О них с затаенным восторгом говорил весь город. Их незримое присутствие чувствовалось везде. По ночам в порту загорались склады, взлетали в воздух на станции Одесса-Товарная железнодорожные составы, а по утрам па стенах городских зданий яростно белели листовки, призывая жителей к борьбе с оккупантами.

Но связаться с подпольщиками было не просто...

Под порогом халупы у меня была спрятана ракетница. Я стащил ее у двух румынских солдат, остановившихся однажды возле нашего двора напоить лошадей. Пока румыны, набирая из дворового колодца воду, болтали с женщинами, стиравшими во дворе белье, я заглянул в стоявшую у ворот повозку и увидел ракетницу. Она лежала  под  сиденьем,    похожая  на  револьвер-бульдог. Я и подумал,    что это револьвер, и, схватив ракетницу, помчался к кладбищу. Оно начиналось сразу за подслеповатыми  домишками  Ближних  Мельниц.    Перемахнув через ограду, я заполз в кусты и пролежал в них до темноты. Когда взошла луна, мне стало жутко от близости могил и зашумевших на ночном ветру деревьев. Правда, я вспомнил слова матери:  «Сейчас настало время, когда нужно бояться не мертвых, а живых». Она сказала это, чтобы успокоить меня. Ведь окошко нашей халупы выходило на кладбище.    И все же мне стало не по себе... Я выполз из своего убежища и огляделся. За кладбищенским забором было тихо. На Ближних Мельницах кое-где тлели огоньки. Крадучись, я вернулся к себе. Румыны уехали. Только у ворот желтела в темноте рассыпанная из повозки солома. Возможно, солдаты не заметили пропажу. Засветив в халупе свечу, я рассмотрел ракетницу. «Какое ни есть, а оружие», — с радостью подумал я. Ракетницу я спрятал под порог.
Фронт приближался. По ночам со стороны Лузановки уже слышна была отдаленная канонада. Над городом все чаще стали появляться краснозвездные самолеты. Однажды ночью они бомбили порт, и люди, собираясь у ворот, обнимали друг друга.
Не  доверяя румынам, немецкое командование ввело в город многочисленные эсэсовские части. Им было поручено любой ценой удержать город.  По улицам стало опасно ходить. На каждом шагу патрули останавливали жителей и проверяли документы. Трудоспособных мужчин и женщин задерживали и направляли на строительство оборонительных   сооружений.    Юношей  загоняли в подвалы как заложников. А в центре города напротив самых красивых зданий фашисты установили огнеметы.
Как-то к нам во двор вбежала растрепанная женщина с безумными глазами. Увидев Екатерину Ивановну, она закричала:

—  Немцы хотят взорвать Оперный театр!  Всем,  кто живет рядом, приказано не выходить на улицу!
—  Господи, — заволновалась  Екатерина  Ивановна, — что же это будет!
Я достал из тайника ракетницу и побежал к кладбищу. Оттуда вела самая короткая дорога на Большой Фонтан, к морю. На что я рассчитывал? Я не знал, А впрочем ... В тот день мне казалось, что выстрелом из ракетницы я привлеку внимание наступавших на город советских бойцов.
Было начало апреля. Под обрывом синело море. Берег был огорожен колючей проволокой, и казалось, море, как и я, ждет своих освободителей.
Уже было темно, когда я забрался на крышу какой-то покинутой дачи и, подняв ракетницу, нажал на тугой курок. Я ждал выстрела, яркой вспышки и громкого «ура», которое должно было грянуть С того берега на мой отчаянный призыв. Но ракетница молчала. Она отсырела.
Я спустился с крыши и до рассвета просидел на веранде дачи, дрожа от холода и усиливающихся орудийных раскатов.
Утром я увидел под обрывом лодку. Из нее прыгали в воду автоматчики. На плечах у них были погоны а на пилотках знакомые, родные звездочки!,,
Кто-то тронул меня за плечо
—  Как вода?
Возле шаланды, стаскивая гимнастерку, стоял старший инспектор отдела кадров Мамедов. Растерявшись от этой неожиданной встречи, я протянул ему обрывок газеты. Он прочитал и брезгливо поморщился.
—  Капитан!    Задрипанный штурман.    До войны его гнали со всех судов. Пьяница, склочник. Я требовал уволить его из пароходства» Где там! Меня таскали на местком, будто пьянствовал я, а не он. У него, видите ли, жена и ребенок. Наша гуманность, из-за которой мы сами и плачем. Остался. Пошел работать к немцам. Ай да «большевистские бандиты»! Туда ему и дорога.
Отстегнув протез, Мамедов бросил его на песок и запрыгал к воде. Окунувшись, он помахал мне рукой. Я сделал вид, что не заметил его приглашения. Пусть не думает, что я сильно обрадовался, встретив его на Австрийском пляже. Я даже могу встать и уйти. И работа для меня в городе найдется. Меня уже несколько раз приглашали учеником в примусную мастерскую.
«По крайней мере, хлебной карточкой будешь обеспечен, — говорил известный на Ближних Мельницах Фима-примусник. — А там посмотрим...»
Когда я сказал Фиме, что хочу плавать, а потом думаю поступить в заочную школу моряков, он схватился за рыжую голову.
«Ты что? Кто такие моряки? Это же босяки! Какая уважающая себя женщина пойдет за моряка? Это не жизнь, а сплошной кошмар! — Немного успокоившись, Фима сказал: — А за учебу я думаю так. Учение, конечно, свет. А не учение — обед».
И в подтверждение своих слов Фима поставил на пропахший керосином прилавок корзину. Почмокав губами, он вытащил из корзины жареную курицу, малосольные огурчики, брынзу, помидоры и даже апельсин...
Мамедов вылез из воды, допрыгал до шаланды и вытер платком лицо.
—  Чего не купаешься?
Я промолчал.
—  Понятно, — расчесывая волосы, сказал Мамедов. — Тоскуешь по дальним плаваниям. Тебе подавай пляжи с пальмами и висящими на ветках обезьянами.    Австрийский в одесском порту тебя не устраивает.
—  Вы  можете    смеяться, — угрюмо ответил я. — Но мне без моря не жить.
Его прямо затрясло от хохота. Он так смеялся, что на глазах у него выступили слезы.
Ну и ну, — насмеявшись, сказал он. — Может, ты пойдешь    работать в цирк?    Из тебя выйдет    неплохой
комик.
Он натянул гимнастерку и расправил на груди награды.
- Что ты знаешь о море? Ты же укачаешься в порту и ещё будешь ругать меня последними словами.
Он пристегнул протез и затянул на гимнастерке ремень.
— Ладно, твое счастье, что ты встретил меня сегодня второй раз. Люблю юмористов. Приходи завтра с утра. Что-нибудь придумаем. А газету отнеси в музей. Пусть все помнят. Скажи, Мамедов просил!
И, заскрипев протезом, он заторопился в город.
 

 



ПАРОХОД БЕЗ КАПИТАНА

 

Ночь я не спал, с нетерпением дожидаясь утра. Звуки ночи, словно бой часов, указывали время.
По железнодорожному мосту с нарастающим гулом прогрохотал состав. Три часа. Это товарный. Одесские заводы возвращались из эвакуации.
Далеко-далеко заухал паровой молот, и я представил белые вспышки пара над ним. Это в порту, с рассветом, начали забивать причальные сваи. Значит, пять.
На заводе тяжелого краностроения имени Январского восстания сипло прогудел гудок.
Во дворе загремела колодезная цепь, Екатерина Ивановна набирает воду, затевая стирку.
Пора!
На кухне меня уже ждал завтрак. Екатерина Ивановна знала, что я должен идти в отдел кадров пароходства за назначением на корабль. По такому случаю добрая женщина постаралась. Мамалыгу она залила горячим молоком, а на дорогу приготовила кусок яблочного пирога.
Жилось Екатерине Ивановне тяжело. Детей у нее не было, а муж, как и мой отец, не вернулся с войны. Бухгалтер по образованию, Екатерина Ивановна во время оккупации занялась шитьем. Она покупала па барахолке разное старье и шила юбки. Продавать эти юбки приходилось и мне. С приходом наших Екатерина Ивановна устроилась в артель, изготовлявшую лаки и краски. Но сырья не было, артель простаивала, и Екатерина Ивановна больше находилась дома, чем работала.
Она часто болела, подводило уставшее за годы оккупации сердце. Иногда по ночам ей становилось плохо, и я несколько раз вызывал «скорую помощь». Екатерину Ивановну хотели положить в больницу, по она отказывалась. «Кто приготовит тебе, постирает, — причитала она, — ты же круглый сирота!»  И как я ни доказывал ей, что уже не маленький, что она должна подумать о своем здоровье, Екатерина Ивановна в ответ только с досадой махала рукой.
Когда я вышел на улицу, Екатерина Ивановна украдкой перекрестила меня.
В город я шел пешком. Трамваи, как и рельсы, увезли оккупанты.
Было ещё рано. За глухими заборами Ближних Мельниц остервенело лаяли собаки. Во время оккупации заборы представлялись мне маленькими крепостями, защищавшими людей от улиц. Но теперь они казались мне лишними.
Обогнув кладбище и пройдя под железнодорожным мостом, я зашагал мимо водокачки, скрытой густой тенью тополей. Возле водокачки всегда дежурили милиционеры. Я знал каждого в лицо. Это были демобилизованные воины. С завистью я поглядывал на их ордена и медали. С одним из них я даже подружился.    Это был бывший
танкист с обожженным лицом. Познакомились мы так. Он спросил, который час. Я ответил, что часов у меня нет, но время ему могут сказать поезда. Они проходили по мосту в одни и те же часы. Жители Ближних Мельниц так и узнавали время. Московский, например, проходил в десять утра. Львовский в час дня. А кишиневский в пять вечера.
—  Здорово! — обрадовался милиционер. — А я до этого не додумался.
Угостив меня леденцом, он стал расспрашивать, живы ли мои родители, где я занимаюсь или работаю, что делал во время оккупации. Выслушав мой рассказ, он вздохнул:
—  Да... Детям в этой войне крепче всех досталось. А я вон... — И он показал на свое изуродованное ожогами    лицо. — Ни одна    невеста    теперь   на меня не посмотрит...
—  А где это вас? — спросил я.
—  На Курской дуге. А потом еще была Белоруссия. Но главное — мы   победили! — И  он улыбнулся    такой счастливой улыбкой, что лицо его показалось мне самым красивым в мире.
С тех пор, встречая возле водокачки этого милиционера, я рассказывал ему о своих делах, а он о своих. Он тоже предложил мне работу, «если не удастся попасть в моряки».
—  К нам пойдешь,    в   милицию.    Дело для народа важное!
Звали его Вася. Родом он был из Первомайска, небольшого зеленого городка в Николаевской области. Вернувшись с фронта, он не застал ни матери, ни двух сестер. Фашисты угнали их в Германию. В Одессу Вася приехал в надежде поступить в университет. Он мечтал стать юристом. А пока — нес службу «рядовым советской милиции».

В тот день, когда я, полный самых радужных надежд, шагал в город, у водокачки дежурил Вася. Заметив меня, он вышел навстречу и протянул руку:
—  Здоров! На субботник?
—  Какой  субботник,    сегодня    же   пятница! — удивился я.                                                                               '.
—  Пятница-то пятница.    Но по призыву   городского партийною комитета весь город поднялся на расчистку развалин. Сменюсь с дежурства, тоже пойду.                       :
И Вася показал на прислоненную к дереву лопату.
Бывший танкист оказался прав. На привокзальной площади я увидел мпожество людей. Самого вокзала не было, от него остались только руины. И к этим руинам, с кирками и лопатами на плечах, стройными колоннами направлялись жители города.
В тачках, как в колясках, везли детей.
Над колоннами колыхались транспаранты: «Превратим родную Одессу в самый лучший социалистический город!», «Даешь жемчужину у моря!»
Всю неделю лил дождь. Но в это утро показалось солнце. Наверно, и оно решило посмотреть на этот небывалый трудовой запал!
Я свернул на Пушкинскую. Уже отцветали каштаны и повсюду белели их пахучие лепестки.
Во время оккупации эта самая красивая улица города напоминала продуваемый ветром гулкий туннель. Оккупанты объявили Пушкинскую главной улицей Одессы, переименовав ее на немецкий лад. Здесь находилась городская мэрия, где заседал «городской голова», женоподобный авантюрист Герман Пынтя. Возле мэрии, держа на плече ружье, прохаживался румынский жандарм. Недалеко от мэрии находилась редакция «Молвы». Ее охраняли полицаи, завербованные из жалкой кучки изменников Родины. И здесь же было гестапо, мрачное здание, возле которого всегда стоял немецкий унтер в зловещей стальной каске.
Понятно, что жители города обходили эту улицу стороной. Но сейчас на Пушкинской было полно народу. Играл духовой оркестр. Люди, расчищая развалки, пели.
Какая-то женщина, в вылинявшем платье, держа на руках ребенка, обратилась к другой:
—  Как вам нравятся наши одесситы? Со всего они делают праздник.
—  А  что?   Мало  мы   наплакались? — ответила  та. — Пускай теперь наши враги плачут!
Я боялся, что по случаю субботника музей будет закрыт. Но, поднявшись по мраморным ступеням античного портика, охраняемого с двух сторон каменными скифскими «бабами», увидел возле окованной медью тяжелой двери сухонького старичка, закутанного в рваную дамскую шаль. Старичок возился с замком.
—  Музой открывается в десять! — заявил он, пытаясь выдернуть застрявший в замке ключ.
—  А мне не смотреть, мне по делу.
—  По делу?
Старичок выдернул из замка ключ и с интересом поглядел на меня. Я протянул ему обрывок газеты. Он достал из-под шали очки и, приложив к глазам, принялся читать мою находку. Закончив чтение, он снова поглядел на меня.
—  Если вы думаете, что для музея это ценность, то вы ошибаетесь. Нам досталось время,    когда с каждого порядочного человека можно писать картину. Но... — Он снова приложил к глазам очки, перечитал обрывок газеты и сунул его в карман. — Я возьму вашу находку. Может, и она когда-нибудь скажет историкам   свое слово. По закону я должен выплатить вам вознаграждение. Но нам второй месяц не отоваривают карточки и не выдают зарплату. — Он  вздохнул. — Я   понимаю,    не   музеи    делают сегодня погоду.    Но на Привозе    ничего не хотят понимать!

—  Да  мне ничего не нужно, — смутился я. — Берите так!
—  Что ж, спасибо. А вместо вознаграждения вы можете в любое время приходить в музей.    Для молодого пытливого ума у нас найдется что посмотреть. Если вас не будут пускать, спросите Александра Петровича Кричевского, коим являюсь я.
С этими словами он поправил съехавшую с плеча шаль и вошел в музей.
Коридор отдела кадров был пуст. Уборщица мыла пол. Выкручивая тряпку, она заорала:
—  Куда тебя несет?
—  Мне к Мамедову!
—  Нужен ты ему.
Но все же, расстелив тряпку, она заставила меня вытереть ноги и пустила в коридор. На дверях старшего инспектора я увидел новую надпись: «Голодный бич — страшнее волка, а сытый бич — милей овцы. И, не добившись в кадрах толку, голодный бич отдал концы».
—  Стучи  крепче! — крикнула    уборщица. — Вы   тут так шумите, что он совсем оглох!
Я постучал и, приоткрыв дверь, заглянул в кабинет. Мамедов сидел за столом и что-то быстро писал. Его небритое лицо было таким уставшим, словно он всю ночь не спал. Пепельница на столе была полна окурков. Услышав скрип двери, он поднял на меня покрасневшие глаза.
—  А, это ты?
—  Газета уже в музее! — выпалил я.
—  Какая газета?    Не задавай    мне с утра загадки. У меня их и без тебя хватает.
Я подошел к столу и напомнил наш вчерашний разговор.
—  С этого бы и начал. — Перед Мамедовым   лежал бланк судовой роли.    В заглавии роли стояло название судна: «Клинтс». — Садись, ты мне нужен,
Я робко присел на краешек стула,    с затаенной надеждой покосившись на судовую роль.
—  А что это за название, «Клинтс»?
Мамедов отложил ручку, придвинул пепельницу и стал выискивать подходящий окурок.
—  Дожился, бычки курю.    Некогда даже пойти купить пачку папирос.
—  Давайте я сбегаю!
—  Подожди. Для тебя более важное дело есть. Отыскав  подходящий  окурок,    он чиркнул  спичкой,
закурил и взял лежащие рядом с судовой ролью «Клинтса» учетные карточки моряков.
—  Ты спрашиваешь, что за название «Клинтс»? Хорошее название. Отличное!
Он затянулся так, что обжег губы. Ткнув со злостью окурок снова в пепельницу, вынул из кармана гимнастерки платок и вытер рот.
—  Видишь, что получается, когда некогда пойти купить пачку папирос?
Полистав карточки, он начал вписывать фамилии моряков в бланк судовой роли. Затаив дыхание, я следил за его рукой. Я ждал, сейчас он впишет мою... Но Мамедов снова отложил ручку.

 


 


—  Так вот.  Представь, старый латвийский пароход. Построен в начале века. Принадлежал частной пароходной компании.   Порт приписки Рига.   Приличного кубрика для команды нет.    Зато для команды    есть   карцер. И в каюте капитана хранятся на всякий случай наручники. Вот так плавали до установления в Латвии Советской власти моряки. Слушай дальше.    «Клинтс» идет   в Португалию.    И когда приходит в  Лиссабон, в Латвии восстанавливается Советская власть. Капитан мчится за директивами к латышскому консулу, а команда тем временем поднимает на мачте красный флаг! Та самая команда, для которой на «Клинтсе» есть карцер и наручники! И вот  ситуация. На причале полиция и вернувшийся от консула взбешенный капитан. Лезет капитан по трапу на судно, а его не пускают. Забаррикадировали двери, включили пожарные насосы. Не пускают на пароход капитана, и все. Тогда за дело принялась полиция. Но и от нее отбиваются напором воды. И все это происходит в фашистской Португалии, в столице, под носом у самого Салазара. И вот Салазар, увидев на мачте «Клинтса» красный флаг, бросил в порт войска. Ну, сам понимаешь. С войсками морякам уже не справиться. Посадили их в тюрьму. Пароход тоже арестовали, и простоял он в Лиссабоне до самого конца войны. Не все выдержали тюремный салазаровский режим... А сейчас «Клинтс» пришел с грузом в Одессу и просит людей.
Я  почувствовал озноб. Попасть на такой пароход!
—  Между прочим, — сказал Мамедов, — «Клинтс» по-латышски «Скала».
Я уставился на его руку, ожидая когда он впишет мою фамилию в судовую роль. И вдруг с ужасом вспомнил, что Мамедов мою фамилию не знает!
Не замечая моего состояния, Мамедов протянул мне листок бумаги.
—   Беги в город и найди этих людей. Они на субботнике.  Первый  встречный скажет, где работают моряки. Давай. Одна нога здесь, другая там!
На Дерибасовской мне повстречался запыхавшийся мальчишка. Он с трудом тащил полное ведро воды.
—  Моряки? — переспросил он, шмыгая сопливым носом. — Они на телефонной. А наши, портовые, на Ланже-роновской. За водой вот послали.
И, вытерев рукавом нос, мальчишка потащил ведро дальше.
Моряки работали на развалке телефонной станции. Она находилась на углу улицы имени Розы Люксембург и проспекта Лейтенанта Шмидта. «При жизни» здание это было круглым, похожим на театр, с нишами, в которых до революции, как говорили старики, стояли античные статуи. До войны мороженщицы закатывали в ниши тележки с эскимо и, зазывая покупателей, были похожи на оживших богинь.
Оставляя Одессу, наши войска взорвали станцию.
Я снова увидел знакомую груду развалин. Для меня они были страшным памятником первым жертвам оккупации...
Через несколько дней после прихода фашистов мать послала меня в город, на старую квартиру. Уходя на Ближние Мельницы, она не взяла теплых вещей. Сама она пойти не могла, простудилась. Температура была высокой, и Екатерина Ивановна не разрешала ей встать с постели. Мать боялась меня посылать, но дни становились все холодней и холодней.
В город я шел долго, прячась в развалинах от патрулей и обходя стороной стоящие на перекрестках танки. На Садовой улице я увидел огромный фашистский флаг. Точно такой флаг развевался здесь перед самой войной, под зданием германского консульства. Но тогда это здание охранял советский милиционер...
Вдруг я обратил внимание, что на воротах многих домов намалеваны кресты. Я спросил встречную женщину, что означают эти кресты. Но женщина странно посмотрела на меня и торопливо пошла дальше.
Прохожих на улицах было мало. Завидев встречного, человек старался свернуть в ближайший переулок или быстро заходил в первую попавшуюся подворотню.
На воротах нашего дома тоже был крест. Войдя в подъезд, я постучал к дворнику. Мать оставила ему ключи. Увидев меня, старик Потапов затряс головой:
—   Зачем ты пришел? Беги! Немцы сейчас начнут ходить по квартирам. Они составляют списки семей командиров Красной Армии!
—   Дядя Вася, а почему у нас на воротах крест?
—  Эх, сынок, — простонал старик. — Крест — это значит, дом очищен от  коммунистов и евреев. Да беги ты!

Я услышал шум подъехавшего к воротам грузовика, картавую немецкую речь, стук прикладов. Выскочив   из дворницкой, я спустился в подвал, откуда был выход на другую улицу.                                                                    
Из подвала я вылез напротив    телефонной станции. И — увидел повешенных.    Виселицы стояли вдоль всей улицы имени Розы Люксембург.    Мимо    брели люди и, узнавая близких, в немом отчаянии закусывали губы.
Возле  виселиц    весело   переговаривались    немецкие офицеры.
Вдруг в одном из повешенных я узнал доктора Петрушкина. Это был известный в городе детский врач. Седая бородка и усы делали его похожим на доктора Айболита. Его старенький саквояж всегда был полон пряников и конфет. Если во двор приходил доктор Петрушкин, все знали: самый тяжелый больной скоро будет здоров!
Я посмотрел на мертвое лицо врача. В его белой бородке блестела слеза.
В ужасе я бросился в сторону, добежал до проспекта Лейтенанта Шмидта и спрыгнул в глубокую щель. В этих щелях люди прятались во время осады города, захваченные врасплох воздушной тревогой.
Только поздним вечером я выбрался из щели и, боясь оглянуться, помчался на Ближние Мельницы...
На развалинах телефонной станции меня окликнул кочегар Костылев. Кличка у него была Костыль. Я познакомился с ним под дверью Мамедова.
—  На подмогу пришел? А ну! — И сунув мне в руки лом, Костыль показал на полуобвалившуюся стену:
—  Давай!
Рядом мелькали кирки, скрежетали лопаты. Развороченный щебень моряки грузили на тачки. На каждой тачке был самодельный вымпел. Мелькание вымпелов придавало работе праздничный вид.
—  Ну, чего стоишь?
Я ударил ломом в степу, но отколол только небольшой кусок штукатурки.
—  Та-ак... — сказал Костыль и поплевал на руки. — С кочегарской хваткой ты, конечно, незнаком. А под Мишиными дверьми околачиваешься. Смотри!
Выхватив у меня лом, он сильным и точным ударом вонзил его в степу. Лом задрожал, как копье. Стена зашаталась и рухнула, подняв желтую пыль. Я еле успел отскочить в сторону.
—  Говори, зачем  пришел? — вытаскивая из-под камней лом, сказал Костыль.
Я показал ему список, составленный Мамедовым. Костыль схватил список, взобрался на большой камень и накричал:
—  Братва, сюда!
Костыля сразу окружили потные, разгоряченные моряки.
—  Читай, не тяни резину!
—  Как пароход называется, повтори!
—  Не русский, что ли? Костыль повернулся ко мне:
—  Объясни публике, в чем дело.
Взяв у него список, я влез на камень и рассказал о «Клинтсе» все, что слышал от Мамедова.
—  Даешь   «Клинтс»! — загорланили   моряки,   натягивая на широкие плечи видавшие виды тельняшки.
—  Стоп! — поднял  вдруг руку кочегар, похожий   на артиста Бориса Андреева. Его толстая шея была повязана  женской  косынкой. — Стоп! — повторил  он. — У   нас задание или что? Пошабашим, тогда в кадры. Так и передай Мише.
И, вскинув на плечо лопату, кочегар зашагал в глубь развалин. За ним потянулись остальные.
—  Ну? — спросил   Мамедов,    когда я, запыхавшись, вбежал к нему в кабинет.
—  Сказали, пошабашат, тогда придут.

—  Ну что ж, решение правильное.
Мамедов встал из-за стола и, тяжело припадая на протез, подошел к окну. Поманив меня пальцем, он распахнул окно:
—  Смотри!
Я высунулся из окна, но кроме пустынного моря не разглядел ничего.
—  На Крымскую смотри. А ты на горизонт уставился. Буксир видишь?
Я посмотрел в сторону Крымской пристани и за развалинами портового холодильника увидел сиротливо тор чащую тоненькую мачту.
—   «Аджигол».    Воин!    Биография не хуже,    чем «Клинтса». Всю войну от звонка до звонка прошел. Пойдешь учеником матроса.  Бери путевку, и чтобы я тебя у своих дверей больше не видел!
Зажав в руке путевку, забыв закрыть дверь, я выбижал на улицу.
«Аджигол»! «Аджигол»! «Аджигол» !
Название буксира звучало для меня как песня.   Теперь я шел к морю не купаться, не загорать. К морю я шел работать!

 



Спустившись по Потемкинской лестнице, я увидел в проломах портового забора «Клинтс». Его длинная труба выбрасывала в небо черные клубы дыма. На корме алел новенький красный флаг.    Подняв над головой сжатый кулак, я поприветствовал героический пароход.
«Аджигол» оказался маленьким буксиром с помятыми бортами. Якорная цепь, сбегавшая из клюза в темную воду, была ржавой. Стекла рубки выбиты. На грязной палубе стояла деревянная бочка. От нее резко пахло кислой капустой. Я оглянулся, буксир казался безлюдным, словно его недавно подняли с морского дна.
Поднявшись по узенькому трапу на шаткий капитанский мостик, я заглянул в рубку. Посреди рубки возвышался  обитый  медью  штурвал.    Рядом   со   штурвалом стоял компас. Впереди на дощатой переборке поблескивал кренометр. Из рубки в машинное отделение вела переговорная труба. Она была заткнута поржавевшим свистком. Я вошел в рубку и взялся за рукоятки штурвала. И сразу почувствовал себя настоящим матросом, которому доверили в штормовом море вести судно. Я даже хотел сам дать себе команду: «Право руля!», но в это время в проеме двери увидел женщину в белой поварской куртке. В руке у женщины дымилась махорочная самокрутка.
—  Ты шо тут робышь? — спросила она. Смутившись, я отошел от штурвала, торопливо полез
и карман и протяпул женщине путевку. Не посмотрев на путевку, женщина улыбнулась:
—   А тебя до нас за шо? На «Аджигол» тильки дурных присылають. Мы у ремонт стаем.
—   В ремонт? — разочарованно    спросил   я. — А   надолго?
—  Хто знае. Бачишь, на шо наш пароход похож? Четыре года воював. Як пищлы з Одессы в сорок первом, так тильки недавно повернулыся. И Севастополь, и Новороссийск, и Феодосия... везде булы.    Ты не дывысь, шо вин малый. И десанты высаджувалы, и раненых из Севастополя возылы.    И корабли з пробоинами из самого пекла вытягивалы. У нас грамота вид самого Михаила Ивановича Калинина е. Идем, покажу.
Повариха привела меня в маленькую уютную кают-компанию. Здесь был всего один привинченный к палубе столик и несколько, тоже привинченных к палубе, стульев. Над столиком, в позолоченной раме, висела грамота. Подойдя поближе, я прочитал:
«За успешное выполнение боевых заданий, за доблесть и мужество, проявленные в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками, экипаж буксирного парохода «Аджигол» награждается Почетной Грамотой Президиума Верховного Совета СССР».

Под грамотой стояла подпись всесоюзного старосты. Председателя Президиума Верховного Совета СССР Ми хаила Ивановича Калинина.
Я с уважением посмотрел на повариху. Она покраснела и отвела глаза.
—  Как вас зовут?
—  Груня.
—  А по отчеству?
—  Та яке там отчество. Хиба я стара?
Я заметил у нее на пальце обручальное кольцо,
—  А муж с вами плавает? Она покачала головой.
—  Нема в мэнэ мужа. Погиб на «Армении». Боцманом був. Та шо мы балакаем, иди в кубрик, начальство тама. А я вам скоро на стол соберу.
Кубрик был на корме. Крутой трап вел вниз. Из кубрика доносились громкие голоса. Оправив залатанную Екатериной Ивановной куртку, которая заменяла мне и рубашку и пиджак, я стал осторожно спускаться по трапу. Как меня встретит капитан?..
В кубрике с маленькими иллюминаторами, находившимися почти вровень с водой, я увидел двух моряков. Они пристально смотрели друг другу в глаза. Один — коренастый, с крупными чертами лица и седым ежиком; волос, был одет в измазанную краской полотняную матроску. Другой — высокий, молодой парень, был в синем офицерском кителе с ярко начищенными пуговицами. На плечах не хватало только погон. Тот, что был в кителе, вытащил из нагрудного кармана папиросу, размял в пальцах и грубо сказал:
—  Перекрой пар на гудок, Дракон. Надоело.
- Надоело? — вспылил коренастый. — Тебя на пароход никто не звал! А пришел, работай!
—  Я развалку в порту расчищал.
- Врешь! Я проверял. Не было там тебя. Одни женщины там работали.    Видели, говорят, вашего Жениха
Покрутился и пошел пиво пить, А обедать, так на пароход пришел!
—  Пароход! Закрой трубу пойдет дождь, утонем.
Загремела табуретка. Я выскочил на палубу. В открытой камбузной двери увидел повариху. Она снимала с плиты кастрюлю с борщом.
—  С кем там капитан ругается? — испуганно   спросил я.
Повариха поставила кастрюлю на низенькую скамеечку и рассмеялась:
—  Хиба то капитан? То Колька — Жених.    Его уся Пересыпь знае. Баламут. Тольки и делов у него, пугвицы на свому кителе драить. Та за девками гонять. А боцман ему дыху не даеть. Иван Максимович усю вийну на «Аджиголе» пройшов. Вин на таких, як Колька, дывыться не може!
—  А чего этот Жених боцмана Драконом обзывает?
—  Так то усих боцманов так звуть.    Ще с царского флота. А капитана в нас нема... Як пришли до Одессы, тильки и сказав:  «От она, Груня, наша красуня». А на другой день в больницу забралы. Пораненый увесь. Четыре года на мостике!
Расчувствовавшись, повариха вытерла концом фартука глаза и принялась сворачивать самокрутку.
Я принялся накрывать на стол. Занес в кают-компанию кастрюлю с борщом, расставил тарелки, положил ложки.
—  Карточки хлебной в тэбэ ше нема, — сказала повариха. — Я тоби вид своей пайки видрижу.
Пока она ходила за хлебом, я еще раз оглядел кают-компанию. Все здесь дышало особым, морским уютом. Уютно тикали на переборке окованные медью часы, уютно смотрелись в небольшом книжном шкафу морские лоции, уютно шевелились на иллюминаторах старенькие занавески. Ведь именно об этом, о жизни на морском судне, я так долго и страстно мечтал! И ничего, что мой первый пароход мал. Ведь не у каждого большого парохода висит в кают-компании грамота Верховного Совета СССР!
«За доблесть и мужество...»
«Так и люди, — подумал я. — Внешность   еще   ни  о чем не говорит».
Груня принесла кусочек черного хлеба   и   положила возле моей тарелки.
В кают-компанию заглянул боцман.
—  Максимыч, — улыбнулась Груня, — а до  нас  новенький!
Боцман хмуро посмотрел на меня:
—  Сколько тебе лет?
—   Шестнадцать.
—   Учеником? Я кивнул.
—  Давай направление.
Он взял путевку, прочитал и сунул в карман,
—  Пообедаем, потом поговорим.
—  Максимыч!  Ой,  Максимыч!—крикнула с палубы Груня.
—  Что  случилось? — обеспокоенно  опросил  боцман, выходя из кают-компании. Я вышел за ним.
—  Да ничого не случилось, — сказала Груня. — Танцюють. Вон, на Потемкинской!
Мы  посмотрели  в сторону   Потемкинской лестницы;
Там  под духовой  оркестр  танцевало   множество людей.
Одесса отмечала свой первый послевоенный субботник.

 



МЕРТВЫЙ ЯКОРЬ

 

Я перебрался на «Аджигол». Екатерина Ивановна собрала мои немудреные пожитки и сунула в руки узелок с пирогами.
—  Хоть изредка, но заглядывай, — попросила она, ведь кроме тебя у меня никого нет...
Возле Привоза я встретил Фиму-примусника. За Фимой шла толстая, страдающая одышкой жена. В ее крупных ушах болтались массивные золотые серьги. В руках у Фимы были тяжелые корзины. Увидев меня, он остановился и вытер вспотевший лоб. От Фимы, как всегда, пахло керосином. Когда он закуривал, жена страдальчески предупреждала: «Фима, не загорись!»
—  Куда? — спросил Фима.
—  На «Аджигол».
—  Какой «Аджигол»?
—  Пароход.
—  Ты таки решил стать босяком...
—  Фима! — толкнула    его    жена. — Смотри,  какая скумбрия!
Фима засопел и поднял корзины.
—  Заходи. Может, на твоем пароходе примусы есть,
починим.
Я посмотрел им вслед. Их спины заслонили Привоз.
—  Молодой человек, купите цветы.
Пожилая женщина протягивала мне букетик роз. На белых лепестках дрожала роса. Если бы у меня были деньги, я немедленно взял бы эти розы Екатерине Ивановне. Но до первой зарплаты было еще далеко.
Я развел руками и заторопился в порт.
С Привоза я свернул на улицу Советской Армии, названную оккупантами именем одного из фашистских маршалов. Этот гитлеровский лакей, возомнивший себя великим полководцем, обещал «дорогому фюреру» завоевать Одессу в несколько дней. Какие только не назначал он после этого сроки! И 10 августа, и 26 августа, и середину сентября. Но Одесса держалась. В тот страшный сорок первый год, почти безоружная, прижатая к морю, без воды, без продовольствия, обороняемая лишь немногочисленными сухопутными войсками и отрядами моряков, она строила уличные баррикады, изготовляла бомбы и снаряды и даже выпускала танки под непонятным для врагов названием. Танки эти были обыкновенными тракторами, обшитыми тонкой броней и вооруженными пулеметом. Но, завидев лязгающий гусеницами, окутанный сизым дымом НИ, с яростно трясущимся пулеметом, враги в панике разбегались.
Семьдесят три дня оборонялся город. Если бы не прорыв немцев в Крыму, не взять фашистам Одессу никогда!
Даже когда наши войска ушли из города, гитлеровским воякам казалось, что притихшая, опустевшая Одесса — коварная ловушка большевиков.
Здесь, на улице Советской Армии, на куполе Успенского собора, в котором оккупанты устроили торжественный молебен по случаю захвата Одессы, подпольщиками в годовщину Великого Октября был поднят красный флаг. Как ни бегали фашисты вокруг собора, но снять флаг не решались. На стенах виднелись угрожающие надписи: «Не подходить, заминировано!»
Как радовался, как смеялся над оккупантами город! Люди стучали друг другу в квартиры и тихо спрашивали: «Слыхали новость? Тогда с праздничком вас!»
А Первого мая на паперти собора кто-то разбросал красные тюльпаны...
По улице Советской Армии я шел к морю. В порт я мог пройти и более близким путем. Но перед началом трудовой жизни мне хотелось пройти по всем дорогим для меня местам. На улице Советской Армии кроме Успенского собора было еще одно такое место. На фасаде здания городской милиции висела мраморная доска с именами семнадцати отважных комсомольцев, замученных деникинцами. До войны возле этой доски устраивались пионерские сборы. Здесь на торжественной линейке мне надели пионерский галстук, и стоявшая неподалеку мать вытирала счастливые слезы.
Я остановился возле этой доски, сняв фуражку. Перечитал хорошо знакомые имена. Им я давал клятву быть достойным пионером, им я дал клятву служить морю чостно.
...Я не укачался в порту, как предсказывал старший инспектор Мамедов. Но мое представление о море изменилось. На буксире оно пахло облупленной краской, гальюном, камбузными помоями. Мои руки стали шершавыми и по ночам болели. Но я не жаловался, не унывал. Море было рядом. Оно плескало в маленький иллюминатор и заглядывало в глаза, словно спрашивая: «Как? Не передумал? Еще есть время...»
—  Запомни, — сказал   боцман, — главное    украшение моряка — мозоли.
Перед сном я щупал ладони. Мне не терпелось, чтобы они стали твердыми, как у Ивана Максимовича.
В кубрике мы жили втроем: боцман, Колька и я. Колька каждый вечер уходил гулять. Иногда он не приходил ночевать, появляясь утром с помятым лицом и, припадая к ведру с водой, долго и жадно пил.
Мы с боцманом оставались на буксире. Иван Максимович зажигал керосиновую лампу, стелил на стол газету, нарезал полученный Груней по нашим карточкам хлеб и раскладывал помидоры. В тот год их народилось видимо-невидимо! Их продавали на каждом углу, и продавщицы, зазывая покупателей, кричали: «Ай, девочки-мальчики! Ай, милые-хорошие! Ай, не жалейте копеечки! Ай, даром отдаем!»
Груня уходила ночевать домой. Жила она на Пересыпи. Оставляя от камбуза ключ, наказывала:
—  Вычистишь плиту и наносишь вугля.   Жених заявится, ключа не давай. Скажи, Груня не велела. Нехай те девки його кормлють, которые з ним ходють.
Уголь я набирал в бункерной яме. По вечерам сквозь проржавевший борт из бункерной ямы видны были городские огни...
За чаем боцман рассказывал об «Аджиголе».

— Когда с Одессы уходили, приказ был буксир затопить. Угля нам еле до Тендры хватало. У Тендровской косы мы и должны   были   похоронить наш «Аджигол». Уже эсминец к нам подошел, снять нас с буксира. Только не выполнили мы тот приказ. Еще в Одессе завалили углем корму, проходы,   даже в шлюпку угля накидали. Ответили семафором эсминцу:   «В помощи не нуждаемся!» И пошли в море. До Евпатории дотянули. Подходим к берегу — немцы! Грузовики, пушки стоят... А кочегары вылазят из своей преисподней и кричат на мостик: «Капитан, уголек под метелку!» Не растерялся Федор Пантелеевич, капитан наш. Перегнулся с мостика: «Боцман, шлюпку, мебель, конки — рубить!»  Я сразу ребятам топоры, лома — весь пожарный инвентарь в дело пустили Тронули парок. Ожила машина.   А немцы не стреляют, ждут, когда мы сами в руки к ним приплывем. А тут — разворот и ходу! Забегали фрицы. Пальнули из пушки. Где там! «Аджигол», как человек, понял опасность. Машина такие обороты набрала, в мирное время так не ходили. Ушли в море, а вскоре туман нас накрыл... Так -добрались до Севастополя.
Рассказывая, Иван Максимович подсовывал мне хлеб и помидоры:
—  Ты ешь, ешь. Поди, наголодался в оккупации проклятой.
Выпив чай, он начинал расспрашивать, как люди при фашистах жили. По мере моего рассказа боцман все больше мрачнел. А когда слышал про повешенных, про доктора Петрушкина, отворачивался и сдавленным голосом говорил:
—  Погоди, дай передохнуть.
Иногда во время моего рассказа он вставал и выходил из кубрика.
—  Приберешь со стола, — говорил Иван Максимович все тем же, сдавленным голосом. — А я немного по берегу пройдусь.
Когда я рассказал Груне про наши вечерние разговоры, она всплеснула руками:
— Ты шо? З ума зийшов? Та хиба можно Максимычу про то слухать? У його жинка з дытыною в оккупации остались!
И Груня, дрожащими руками сворачивая самокрутку, поведала мне эту трагическую историю.
Женился    боцман   за год до войны    на    буфетчице «Аджигола»,    веселой    и    хорошенькой  Наде.   Свадьбу справляли в гостинице «Лондонская», в лучшем ресторане города. Сам начальник пароходства Ивану Максимовичу и невесте приветствие прислал.   На свадьбе гулял весь экипаж.   Три дня стоял «Аджигол» у причала,   не швартуя пароходы. Капитан потом выговор получил, но зато о боцманской свадьбе    вспоминали в порту долго. Надя родила боцману сына.    Его, как и отца,   назвали Иваном. Когда начали бомбить город,    боцман    просил Надю эвакуироваться.    Даже    ходил    договариваться к приятелю на «Курск». Но Надя отвечала: «Читал листовки: «Одесса была и будет советской!», Город не сдадут, и никуда я не поеду». Тогда в Одессе многие так думали... Оставляя ребенка у матери, Надя продолжала работать на «Аджиголе». Она успевала везде.    И бегала на базу за продуктами и перевязывала после налетов в порту раненых. Иногда целый госпиталь в кают-компании «Аджигола» устраивала... Энергичную, быструю, в синем флотском берете, в матросской форменке, в легких брезентовых сапожках, с противогазом через плечо, ее можно было видеть и на мостике, и на палубе, и даже в машинном отделении. Когда кочегары ремонтировали котел, она приносила им обод. Все было бы хорошо, если б не заболел скарлатиной сын. Нужно было ложиться с ним в больницу, и Надя покинула «Аджигол». Боцман пошел в больницу и узнал, что больных детей вместе с матерями должны эвакуировать. Главный врач так ему и сказал:  «Не беспокойтесь, товарищ моряк. Воюйте на здоровье. А нашу больницу переводят в Новороссийск. Где-нибудь там и встретимся». Боцман даже обрадовался: «Теперь-то Надя наверняка уедет из осажденного города!» Но главный врач обманул боцмана. Обманул он и Советскую власть. Он остался в городе. Из-за него остались и больные дети. Фашистам больница понадобилась под госпиталь. Детей они приказали вышвырнуть на улицу. Когда фашистские солдаты начали врываться в палаты, Надя схватила ребенка, прижала к груди и, шатаясь как пьяная, пошла разыскивать главного врача. Она нашла его во дворе больницы. Улыбаясь, он спокойно разговаривал с немецким офицером. Надя подошла и плюнула в его самодовольное лицо. Больше о ней никто ничего не знал...
«Аджигол», «Аджигол»... Каждый день я узнавал что-то новое об этом маленьком, неказистом на вид буксире, и с каждым днем он становился мне ближе и дороже. А приходя в гости к Екатерине Ивановне, я так расписывал боевые дела буксира, словно сам принимал в них участие.
Екатерина Ивановна, собирая на стол, приговаривала:
—  Недаром я бога молила, сжалился над сиротой.
—  Что-то вы часто бога стали поминать, — смеялся я, уплетая горячую мамалыгу. Екатерина Ивановна   на эти мои слова не отвечала...
Она заметно постарела и даже по комнате передвигалась уже с трудом.
Поев, поблагодарив Екатерину Ивановну, я торопился вернуться на «Аджигол». Да, он стал для меня родным домом. Только иногда я с тоской смотрел на стиснутую причалами бухту. Меня тянуло за горизонт, в ослепительную даль океанов. Почему-то я был уверен, что океаны блестят под солнцем не так, как моря.
—  Что   ты    все   на горизонт    смотришь, — смеялся Колька, — Никуда твое море от тебя не денется! Дураков оно любит.    Лучше   подрай за меня гальюн.    Дам рубчик.
Мне не нужен был Колькин рубчик. Гальюн за него я мог подраить и так. Я часто оставался за него на вахте, выполняя всю грязную работу.    Но Колькины слова злили меня. А он, замечая это, закуривал и, развалившись на бухте швартового конца, продолжал:
—  Ну что хорошего в плавании? Шуруешь уголь   в кочегарке, катишь  «рикшу» от бункерной ямы к топке или крутишь штурвал на мостике. А сменишься с вахты, одно удовольствие — в  «козла»  поиграть.    Потом глядь на часы, снова на вахту!   То ли дело здесь, на мертвом якоре. Все невесты твои!
—  Колька! — кричал с бака боцман.
—  У, Дракон...
И Колька, со злостью затаптывая окурок, шел на бак.

 



В конце лета дни стали неожиданно жаркими. Палуба «Аджигола» накалялась так, что даже через подошвы ботинок чувствовался горячий металл. Чайки и те старались держаться в тени. Они слетались под крыши портовых складов, белея на фоне обугленных стен. В один из таких жарких дней    мы    сидели с боцманом на корме. Иван Максимович учил меня счаливать трос. Ловко орудуя свайкой, боцман вплетал одну прядь троса в другую, показывая, как делается «гаша», стальная петля, которую набрасывают на кнехт при швартовке судна. Груня с утра ушла в больницу, к капитану. Присматривать за варившимся на камбузе обедом она поручила мне. Я каждый раз спрашивал у боцмана, который час, и бежал на камбуз. Нужно было помешивать борщ и подбрасывать в плиту уголь.    У раскаленной плиты невозможно было стоять. Я бросал за борт привязанное за кончик ведро, обливался с головы до ног и, не вытираясь, шел на камбуз. Боцман смеялся: «А если тебе в тропиках придется в кочегарке вахту стоять, что тогда?»    Но главной моей заботой была не жара. Я боялся, чтобы не пригорел борщ.

Он был у нас и на первое, и на второе. И даже оставался на ужин. Буксир считался каботажным судном, и нашего скудного рациона хватало как раз на борщ.
Колька загорал на верхнем мостике. Он взял у боцмана работу «на шабаш». Расходил и смазал штуртрос. Теперь он ждал обед, чтобы уйти на городской пляж.
Наконец пришла запыхавшаяся Груня. В руке у нее была корзина, полная влажных мидий.
—  Плита не затухла? — озабоченно спросила она.
—  Не затухла, не затухла, — успокоил ее боцман. — Как там Федор Пантелеевич?    Скоро думает на работу выходить?
Груня поставила корзину с мидиями и присела на кнехт. Свернув самокрутку и облизав ее, она ответила:
—  Привет передавав. Вроде полегшало ему. Но худый, дывыться страшно! Тильки сказала, шо нас у завод ишо не поставили, вин сразу до телехфона. Обругав когось. Обещали сегодни поставить.
—  Сегодня? — переспросил боцман.
—  Ага. А с больницы я на базу пишла. Думала, якись продукты дадуть. Черта рыжого! Вы на приколе, кажуть. А нам треба тих, шо плавають, снабжать. Ну, пишла я на Австрийский. Уси руки на скалах обидрала. Зато мидий вам сготовлю.    Дывысь! — Груня поднялась. — Кажись, «Хфорос» до нас!
Захлебываясь визгливым гудком, к нам подходил буксирный катер «Форос». На его похожем на голубятню мостике стоял низенький капитан и сипел в мегафон:
—  На  «Аджиголе»! Отдавайте швартовы.   Швартовы отдавайте, говорю! Поживей!   У меня еще две баржи  в наряде!
—  Отдаем,    отдаем! — обрадованно    закричал    Иван Максимович. — Где Колька!
Но Колька тоже увидел «Форос» и, сбегая с мостика, натягивал тельняшку.

Мы быстро отдали швартовые концы. С «Фороса» подали буксир. Только мы успели завести его на кнехты, как «Форос» бурно заработал винтом и потащил нас в завод.
—  Рейс... — Колька    сплюнул.   —   Сан-Франциско — Лиссабон,    Голая Пристань и Херсон.    Тянут на кладбище.
—  Брось, — сказал    боцман. — Ремонт,    считай,    начался.
—  Наивный ты товарищ, Дракон. Опять на мертвый якорь поставят. Знаешь, сколько судов в заводе? «Крым», «Серго», «Вайян-Кутюрье», «Красный профинтерн». А рабочих нет. Одни девки в цехах работают. Я-то знаю!
Боцман помрачнел.
Судоремонтный завод был недалеко. Уже хорошо видны были обгоревшие цеха, полузатопленный док и ржавые корпуса судов, стоявших у обвалившихся причалов. Завод казался безлюдным, только из трубы котельной валил густой дым.
—  Вон, под деревом, оркестр ждет, — оскалился Колька. — Похоронный марш сейчас заиграет.
—  Брось, — сказал боцман. — Распустил язык. Готовь концы!
«Форос» подвел нас к сваям, за которыми на пологом берегу росло странное дерево. Голые не по-летнему ветки были обломаны, в стволе виднелись осколки.
—  Лезь на сваи, — приказал   мне    боцман. — Конец закрепишь за дерево.
«Форос» отдал буксир, прощально свистнул и пошел назад. От его узкой кормы разошлась буруном грязная полоса воды.
Я прыгнул на сваи и потащил за собой швартовый конец. Колька вытравил за мной несколько шлагов и крикнул:
—  Крепи!
Я замотал конец за дерево. Еще один конец мы завели на свисавший над сваями рым. Боцман сошел на берег, попробовал концы ногой и сказал:
—  Шабаш.
—  Максимыч, смотри!
Мы повернули головы. Груня показывала на двухтрубный теплоход «Крым». Его борта были обвешаны подвесками и кислородными шлангами.
—  Ну чисто «Армения», де мой Вася плавав!
—  Как же  «Крыму»    не   быть похожим на  «Армению»? — засмеялся Колька. — Они одной серии.
Груня не ответила. Она не сводила с «Крыма» глаз.
—  Ты, враг желудка! — рассвирепел Колька. — Кипяти свои мидии или борщ давай. Жрать пора!
— Не умрешь, потерпи, — тихо сказал боцман. — Совесть у тебя есть?
—  А ну вас! — Колька плюнул и пошел в кубрик.
—  Иван Максимович, а что значит «одной серии»? —
спросил я.
—  Одного типа. Похожие друг на друга как близнецы. Их много таких «пассажиров» до войны построили. Работали они на Крымско-Кавказской линии.    «Крым», «Армения»,    «Абхазия», «Аджария»... Только лежат они сейчас в братской могиле Черного моря.    Вот  «Крым» один остался. Идем руки мыть.    Груня   сейчас на стол
соберет.
А Груня все стояла у борта и смотрела на «Крым»,

 



С МОЛДАВАНКИ

 

Утром боцман ушел на завод. Я прибрал кубрик —протер мокрой шваброй палубу, подмел трап, заправил
койки.
Колька возился в подшкиперской, отбирая пригодные для работы кирки и шкрябки. Боцман приказал начать обивать на баке ржавчину.
Когда я заглянул в подшкиперскую, тесную кладовку, пропахшую просмоленными канатами, Колька поманил меня пальцем и таинственно сказал:
—  Смотри!
Я огляделся, но кроме засохших кистей, банок из-под краски и сложенных Колькой кирок и шкрябок не увидел ничего.
Колька показал на стоявший в углу подшкиперской деревянный ящик и, подойдя к нему, поднял крышку. В ящике лежали аккуратно сложенные бушлаты.
—  Ну и что?
—  Что, что, — рассердился Колька. — Дракон запер меня ночью на вахту, сторожить это корыто, а бушлата не дал. «Еще не холодно, обойдешься!» А их вон сколько за войну у него собралось. Получал на людей и складывал как куркуль. А такой бушлатик на толкучке знаешь сколько тянет?
—  «Аджигол» не корыто, — обиделся я. 
— Да пошел ты!
И Колька вытолкал меня из подшкиперской. Но тут же, спохватившись, догнал и пригрозил:
—  Смотри...
—  Чего вын шумыть? — спросила Груня.
—  Да так...
Груня сидела возле камбуза и мастерила самодур. В алюминиевой миске, стоявшей у ее ног, лениво шевелили хвостами глазастые бычки. Груня поймала их прямо с борта на куцую удочку. Убедившись, «шо рыба по-вернулася писля вийны до дому», Груня делала теперь настоящую снасть, навязывая на длинную леску цветастые перья и крючки. Перья она надергала в кубрике, из наших подушек.
—  Ухи    вам    сготовлю, — сказала   она, — а пиймаю скумбрийку, нажарю. От укусна рыба! А Максимыч, видать, з начальством ругается. Шо ж цэ за дило. У завод поставылы, а рабочих не шлють.

Груня зубами затянула узел и вдруг порывисто встала:
—  Дывысь!
Мимо «Крыма», к разрушенным заводским цехам длинной колонной брели пленные немцы. За ними с автоматом в руках шел молоденький конвоир. Когда он поравнялся с нашей сходней, Груня дрогнувшим голосом спросила:
—  Куды це воны идуть?
Конвоир остановился, закинул за спину автомат, поправил на стриженой голове пилотку и строго сказал:
—  Идут восстанавливать. То, что разрушили. Оглядев колонну, конвоир зашагал дальше. А Груня,
опустив голову,    снова принялась за самодур.    Только руки у нее теперь дрожали.
Постояв возле Груни, я пошел на бак, провожая взглядом пленных. Завоеватели! Сейчас они тихие, покорные. И сопровождает их всего один конвоир.
Мысли мои вернулись в недавнее прошлое, и я вспомнил, как немцы однажды вели наших пленных.
Было это в январе сорок второго года. Давно Одесса не знала такой лютой зимы. По утрам город, как в саван, был одет в морозный туман. Дым костров, возле которых грелись оккупанты, отражался в обледеневших окнах домов. А замерзшее до горизонта море смотрело на город белым слепым бельмом.
В один из таких дней я бежал с Привоза домой. Зажигалки, которые дал продать сосед-инвалид, я отдал деревенской тетке, радуясь, что не пришлось мерзнуть с ними целый день. Тетка еще и поблагодарила меня. Развязав теплый платок и доставая спрятанные на груди деньги, она сказала: «От спасыби, сынок. Усим нашим бабам купыла. А то через тих проклятых германцив немае чим плиту растоплять. Геть усе чисто в сели забралы. Даже сирныки!»
Получив деньги, я купил у знакомой торговки пару горячих блинов и торопливо глотал их на ходу. Вдруг возле обгоревшего трамвайного депо я увидел пленных красноармейцев. Их гнали по обледеневшей мостовой, и конвоиры прикладами подталкивали отстающих. Красноармейцы были в рваных гимнастерках, ноги обернуты тряпьем. На тротуаре, пропуская колонну, стоял рослый фельдфебель и, размахивая нагайкой, орал: «Шнеллер! Бистро, бистро!»
Прохожие останавливались и молча смотрели на это шествие.
Вдруг одна женщина не выдержала и закричала:
—  Изверги, что же вы делаете с живыми людьми. Немец обернулся, подскочил к женщине и ударил ее
нагайкой по лицу. Она охнула и упала. А немец, страшно оскалив рот, начал бить всех подряд. Люди в ужасе начали разбегаться.
Я забежал в депо и, спрятавшись в покореженный вагон, долго не решался выходить.
Екатерине Ивановне я об этом ничего не сказал. Но в ту ночь долго не мог уснуть...
Боцман пришел к обеду. Лицо его было злым. Спустившись в кубрик, он достал из рундука тетрадь, присел к столу и начал что-то писать.
Груня крикнула сверху:
—  Максимыч, обед нести?  
Боцман не ответил, продолжая скрипеть пером. Колька гремел на баке киркой, обивая ржавчину. До
появления боцмана на баке было тихо. Колька, разложив возле брашпиля инструмент, разглядывал в воде медуз. Их плавало в бухте много. Груня сказала, что это к холодам. Время от времени Колька запускал в медуз старыми болтами и радовался, когда с первого раза ему удавалось разрубить медузу пополам.
Я был вахтенным. В мои обязанности входило следить за швартовыми, чтобы они не ослабли, и подметать за Колькой ржавчину. Но подметать было нечего...

—  Иды исты, — сказала Груня.
—  Сейчас. Помою руки.
Я спустился в кубрик за мылом и полотенцем. Боцман закрыл тетрадь и отодвинул чернильницу.
—  Молодец, — похвалил он  неожиданно меня, оглядывая кубрик. — Хорошую приборку сделал. А я вот заявление в партком написал.    Был в заводоуправлении. Нет, говорят, пока рабочих. До больших судов руки не доходят. Сейчас на повестке дня у них «Крым».    Ялту, Феодосию, порты Кавказа обслуживать некому. А пароходство требует и танкерный флот. «Серго», «Вайян-Кутюрье»... Но я вот что думаю. Вчера по радио передавали, что часть германского торгового флота к нам по репарации отходит. Значит, будут пароходы в порту. Да и с Дальнего Востока часть судов  должна   к нам  прийти. А швартовать их некому. У «Фороса» всего 300 лошадиных сил машина. А у нас 800! Я так и сказал заводскому начальству.    Смеются:    не торопитесь, боцман. Нет, говорю, товарищи, я, как коммунист,    не могу молчать. Сколько нам тех слесарей надо?    Ведь многое мы сами можем сделать! — Иван Максимович вытер   вспотевшее лицо. — Вот отнесу заявление в партком,    тогда другой разговор пойдет.
В кубрик, держа в руках кастрюлю с ухой, осторожно спустилась Груня. За ней показался Колька. Пока Груня разливала по тарелкам дымящуюся уху, Колька причесался и сел к столу.
Вид у Кольки был представительный. Недаром, придя на «Аджигол», я принял его за капитана! Как-то я встретил Кольку на Пересыпи возле кинотеатра. Колька был с девушкой. Она держала его под руку, чуть ли не заглядывая ему в рот. На Кольку обращали внимание и другие девушки. В своем офицерском кителе с ярко блестевшими пуговицами, с пышной шевелюрой, смазанной румынским бриллиантином, Колька, наверно, был для них неотразим. Потом я встретил его на Дерибасовской, уже с другой.    Колька что-то рассказывал, и девушка, не замечая, как ее толкают, с обожанием смотрела на Колькино загорелое лицо.
Груня, подвинув нам тарелки, сама принялась есть из кастрюли.
—  Ты же себе ничего    не оставила, — сказал   ей   с упреком боцман.
—  За меня не волнуйся, Максимыч,    Мине абы вас накормить.
Колька фыркнул:
—  Она, пока готовила, всех бычков из ухи выловила.
—  Шо с тэбэ,   паразита, взять, — только   и   сказала Груня, вышкрябывая кастрюльное дно..
Поев, она ушла на камбуз, сердито хлопнув дверью.
—  Перестань ее трогать! — Боцман стукнул кулаком по столу.
—  Нужна она мне... — И, отодвинув пустую тарелку, Колька поднялся из-за стола.
После обеда боцман позвал меня на корму,
—Вот что.    Давай помаленьку продолжим занятия.
Отремонтируют  «Аджигол», пойдем работать, а ты еще ни одного морского узла не знаешь. Правда, сам видишь,
не до тебя сейчас...
Иван Максимович нагнулся, поднял валявшийся   на палубе кончик и завязал бантиком.
—  Этот узел все дети знают. Шнурки на ботинках им завязывают. Договоримся:  бантик отставить. Для моряка он не пригодный. Слабый. Моряки его бабьим узлом зовут. А вот этот моряка не подведет, Он только похож на бантик, но другой. Называется он «выбленочный».
С этими словами боцман быстро завязал узед и протянул мне:
—  Развяжи.
Как я ни старался, но развязать узел не мог.
—  То-то! Смотри.
Иван Максимович медленно завязал и развязал узел.

—  На.
Я попробовал, и узел получился.
—  Молодец. А теперь смотри, как вяжется шкотовый. Потом Иван Максимович показал двойной шкотовый,
рыбацкий штык, удавку, беседочный    и    двойной беседочный.
—  Для матроса узлы — первостатейное дело. Эту науку как дважды два знать надо.
И, снова показывая, как вяжутся узлы,    Иван Максимович начал объяснять их применение:
—  Шкотовым привязывают фалы к сигнальным и государственным флагам. Приходит судно в иностранный порт и обязательно    поднимает на мачте флаг   данной страны. Так что  шкотовый — узел почетный.  А рыбацкий штык — рабочий узел. Он удобен, когда нужно что-то крепко, но не надолго закрепить. Удавку применяют, если нужно поднять на высоту какой-нибудь предмет. Вот будешь работать на мачте,    а я тебе кандейку с краской подам. И закреплю ее удавкой. А удерживать на мачте тебя будет беседочный.
Я слушал, затаив дыхание. Но главное, меня поражало то, что в руках боцмана простой кончик, по-береговому — веревка, каждый раз на моих глазах превращался в крепкую морскую снасть!
—  Ну вот. А теперь практикуйся. Делать будет нечего, вяжи узлы.
Иван Максимович дал мне кончик и посмотрел в сторону «Крыма». С палубы теплохода летели в воду искры электросварки. Взгляд боцмана снова стал озабоченным.
—  Пойду с утра в партком. Хочу на прием к секретарю попасть. Говорят, строг, но справедлив.    Из моряков! Заодно, может, и о Гончаруке поговорю.
—  А кто это?
—  Есть у меня друг, — доставая кисет с табаком, сказал Иван Максимович. — Морское дело    наше как свои пять пальцев знает, Такую гармонию из черни и белил делает, Айвазовский позавидовал бы. Вместе на «Аджиголе» из Одессы уходили. Пришли в Севастополь, попросился он в морскую пехоту. Мы же, говорит, Иван, с Молдаванки. Хватит в кубрике от осколков прятаться! Я за ним, не пустили. «Аджигол» — тот же окоп, сказали мне. И боцман — что ротный старшина. А рота без старшины — не рота... Петра на Херсонесе в плен взяли. Стоя по колени в воде, отстреливались от наседавших с берега гитлеровцев матросы, Прикрывали отход последних наших катеров. А кончились патроны, бросились в воду и поплыли. Решили, лучше в родном море погибнуть, чем фашистам сдаться. Петра пулей достали. Раненого и взяли в плен...
Иван Максимович закурил и струсил с форменки табачные крошки.
Присев на бухту швартового конца, он продолжал:
—  Сначала Петро в лагере    под    Николаевом    был. Пленные    восстанавливали там Варваровский мост. Потом их через Одессу в Румынию погнали. В Одессе он и сбежал. Нашлись добрые люди, прятали. А потом и документы выправили, на работу устроили. Так и дождался наших.
—  А что он сейчас делает?
—  Малярничает. Но разве это занятие для моряка?
—  Иван Максимович! — Задыхаясь    от    волнения, я рассказал боцману про обрывок газеты. — Может,   Гончарук знал тех людей? Может, это поможет ему?
Боцман подумал и сказал:
—Что ж, сходи к нему... Идем в кубрик, адрес дам.

 



В ГОСТЯХ У ГОНЧАРУКА

 

Принято считать, что Одесса — это Потемкинская лестница, Приморский бульвар и Оперный театр. Конечно, со стороны окраин город не строили великие зодчие.

Покосившиеся домишки и побеленные    известкой заборы — фантазия самих бедняков.
Кривые улочки впадают здесь не в море, в степь, по которой много лет назад из голодной Молдавии тянулись пыльными шляхами на заработки к морю обездоленные люди.
Так родилась в Одессе Молдаванка — черта оседлости рабочего люда, крошечных кузниц и кустарных мастерских, где в мрачных прокуренных цехах изготовляли и цинковые ведра, и дверные замки, и детские игрушки.
Но Молдаванка жила не только ремеслом. Как всякая рабочая окраина, она жила передовыми идеями своего времени. Здесь во время событий 1905 года строились баррикады, здесь прятали, а потом переправляли в город ленинскую «Искру», здесь формировались отряды Красной гвардии, уходившие на фронты гражданской войны. И здесь в сорок первом, на заводе тяжелого краностроения имени Январского восстания, выросшем за годы Советской власти из тех самых кустарных мастерских, строили знаменитые танки.
Я нашел дом, который искал. В чистом дворике с маленьким садиком смуглая черноволосая женщина стирала в деревянном корыте белье.
—  Гончарук? — переспросила она,    откидывая  упавшую на лицо прядь волос. — Так то мой муж! Посидите в садочку, он скоро придет,
Узнав, что меня послал Иван Максимович, женщина вытерла о подол платья мокрые руки и забросала меня вопросами. И как Иван Максимович выглядит, и почему к ним не приходит, и собирается ли он и дальше жить бобылем...
—  Ой, что я стою! — всполошилась она. Открыв калитку садика, женщина усадила меня за чисто выскобленный стол, на который свешивалась любопытная голова подсолнуха. Сбегав в дом,   похожий на деревенскую хату, она принесла кувшин холодного компота и поставила передо мной большую кружку.
—  Пейте на здоровьичко. А Ивану Максимовичу скажите, если он к нам на днях не придет, то знать его больше не желаю! Так и передайте.
Вернувшись к корыту, она снова принялась за стирку, поглядывая с улыбкой в мою сторону.
Вскоре пришел Гончарук. Это был совершенно седой мужчина с грубым, обветренным лицом. Морщины на его небритых щеках были похожи на шрамы. На Гончаруке был заляпанный краской пиджак и старые матросские штаны. На голове у него была дырявая соломенная шляпа. В руке он держал ведро с малярными кистями,
Жена показала ему на меня:
—  Иван Максимович прислал. Говорит, дело до тебя есть.
Гончарук не очень приветливо поздоровался со мной, поставил у порога ведро с кистями и вошел в дом. Мне было слышно, как он плескался под рукомойником. Вышел он причесанный, в свежей рубахе. Усевшись напротив меня, отпил прямо из кувшина компоту и спросил:
—  Как там Иван?
Я рассказал о хлопотах Ивана Максимовича. Потом о своей находке. Гончарук как-то странно посмотрел на меня и горько махнул рукой:
—  Знал я тех «бандитов»...
Он закурил, сильно затянулся и спросил:
—  Иван рассказывал за меня? Я кивнул.
—  Знал я их... — повторил Гончарук и позвал жену: — Раечка, схлопочи чего-нибудь на стол!
—  Сейчас, Петечка, только белье развешу!
—  Что ж, — Гончарук внимательно посмотрел мне в глаза. — Раз вы с Иваном хотите мне помочь, я и тебе расскажу все, как было. Вот только в пароходстве слушать меня не хотят. Заполнил анкету, прочитали, что в оккупации был, и полный назад! А один начальник даже спросил: «Как это вы живы остались, гражданин Гончарук? И плен, и все такое?.. Мертвому поверил бы. А живому — нет». — Лицо Гончарука дрогнуло, губы искривились. Но он быстро справился с собой и, сдвинув брови, продолжал: — Бежал я, значит. Немцы нас в Одессе, на Слободке, румынам передали. А румыны — уже не тот компот. С ними полегче стало. И подкормили, и часовой всего один. Да и тот к утру засыпал. Заперли нас в старой школе. Ждали какое-то начальство. Оно должно было определить нашу дальнейшую судьбу. Но я ждать не стал. За стеной — Одесса... Поднялся ночью на чердак, высадил слуховое окошко и вылез на крышу. Зима. Кругом бело от снега. Только черные следы часового видны. Прислушался, не идет часовой. Уснул, значит. А по соседству со школой — еврейское гетто. Забор рядом. Днем мы видели, румыны пускали в гетто торговок. Базарчик там был. Есть-то людям надо... Маханул я с крыши на тот забор, скатился вниз и зарылся в сугроб. Думаю, если хватятся, в гетто искать не станут. Оттуда одна дорога была — на расстрел... Ну вот. Дождался, когда с рассветом румыны торговок на базарчик пустили. Смотрю, старик с ними. Картошку вареную на вещи менять принес. Стал я наблюдать за этим стариком. Картошку детишкам — так дает. По головкам гладит. А на одного оборванного мальчишку посмотрел и слезу украдкой утер... Ну, думаю, подходящий старик. Борода у меня самого как у столетнего деда была. Ватничек на мне гражданский. Сжалилась над лохмотьями моими одна добрая женщина. В Николаеве еще... Выполз я из сугроба, когда старик тот уходить собрался. Народу много на базарчике толкалось. А румын-часовой у ворот в будке сидит. У печки греется. Потолковал я со стариком... Что там долго говорить. Ушел с ним. Темнеть уже начало, румын и внимания на нас не обратил. Он ведь евреев стерег... А еврея поймают в городе — расстрел, И укрывать кто станет —расстрел. Правда, бабы те слободские умудрялись детишек из гетто забирать. Увозили их на санках в мешках, заместо вещей. Это мне потом старик тот рассказал. Звали его Еремеем Прокофьичем. Ну вот. Пожил я у старика и свел он меня кое с кем.    Устроили   кочегаром на плавкран. Домой я не объявился. Пока документы не выправил.    Жил у старика, а Рая не знала... Да... Ну вот. Дезертиром из Красной Армии представили меня. Сказали румынам, по селам долго прятался,   пока до Одессы дошел.    Даже справку из какого-то госпиталя   достали, вроде лечили меня там от ран. Вызывали в Сигуранцу, допытывались, кто послал. Но я свое твердил: «Дезертир я, дезертир». Наконец в покое оставили. Тогда-то я и домой,   к Рае явился... А таскал  наш  кран   буксиришка «Буг».    Капитаном на нем тот самый    Тарасенко   был. Подлюга страшный!    Родную  мать продать  готов был, абы ему жилось хорошо. Кочегары на «Буге» — свои ребята, с Молдаванки. Кто из плена сбежал, как и я. Кто при отходе наших в госпитале лежал, родственники перед приходом оккупантов домой забрали... Сначала по мелочам работали. То брашпиль испортят, якорь выбрать нельзя,  то котел забортной водой подпитают,    клапана солью закипят, не откроешь... Потом с одним слесарем из портовых мастерских познакомились. А он с партизанами из Усатовских катакомб был связан. Начали настоящие задания получать. Прибегает как-то: «Хлопцы! Наши летчики под Очаковым фашистский миноносец   подбили. Немцы    хотят его на ремонт в Одессу   вести.    Пошлют «Буг» — смотрите!» А смотреть некогда, в тот же вечер Тарасенко получил приказ: сниматься к Очакову. Собрал он команду, предупредил: «Если с механизмами что случится, в гестапо отправлю!» Да и немцев на палубе полно. Хмурые, «шмайсеры» свои наизготовку держат. Следят эа каждым. А Тарасенко — зверем. Натянул фуражку поглубже, спустился в кочегарку. А фуражка у него не с «крабом» — с фашистским орлом. И мундирчик серенький, под ихний цвет справлен. Орет: «Пар на марке держать не будете, здесь же и расстреляют!» Тут ребята сгоряча и огрели его ломиком.    Затащили в бункерную яму, зарыли в уголь.    А на мостик старпому, тоже прохиндею хорошему, доложили, что машина готова. «Капитан у вас?» — спрашивает. «У нас, за работой кочегаров следит...» На дворе уже ночь. Только тронулись, кочегары через аварийный    выход — и на корму.    Оттуда   по одному в воду. Немцы к тому времени успокоились. Собрались на мостике покурить. Даже «шмайсеры» свои на ремни взяли. Отошел буксир от причала, кочегары к нам, на плавкран. Целую неделю мы их в двойном дне прятали. Тарарам был страшный! А миноносец под Очаковым затонул. Не дошел к нему «Буг», некому было уголек в топки кидать. Потом кран в район Большого Фонтана работать пошел. Немцы там береговые укрепления строить начали. Выбрались кочегары ночью на берег и в катакомбы ушли...
Гончарук облизнул пересохшие губы и допил оставшийся в кувшине компот. Жена его накрывала на стол.
Взволнованный его рассказом, я спросил:
—  Почему же где надо вы не расскажете об атом? За Гончарука ответила жена:
—  Ходил, везде ходил, Только смотрят не на Петра,
а на бумажку!
Оглядев накрытый женой стол,   Гончарук оживился:
—  Ладно. Дело сейчас не во мне.    Главное — сидим мы с тобой за этим столом и не боимся, что войдет оккупант и скрутит нам руки. Вот за это и выпьем!
—  Я не пью.
—  За такое дело трошечки можно, — сказала   жена Гончарука, откупоривая бутылку вина.
И опять я шел Молдаванкой.
Темнело. За домами всходила луна. Я шел и думал: «Как помочь Гончаруку?» И вдруг вспомнил слова Мамедова: «Отнеси газету в музей, и пусть ее повесят, чтоб все видели!». Ну копечно! Нужно идти к нему, к старшему инспектору Мамедову. Гончарук обращался к высокому начальству. А начальству не до него. Мамедов вызовет Гончарука, пожмет руку, выведет в коридор и объявит: «Товарищи моряки! Пока вы били фашистов на фронте, этот человек, пережив все муки гитлеровского плепа, сражался в тылу. Куда мы пошлем его работать?» И сам ответит: «На «Клинтс»! Героические люди должны работать на героических кораблях. Пусть ходит на здоровье между Одессой и Констанцей!»
На Молдаванке у ворот было людно. Под деревьями гонялись друг за другом дети. Девушки, сидя на лавочках, лузгали семечки. Старики при свете керосиновых ламп стучали костяшками домино. А во дворах, раздевшись до пояса, умывались под кранами вернувшиеся с работы мужчины.
Рабочая окраина закончила трудовой день.

 




«ДОМ ЦАРЯ ИРОДА»

На завод я добрался поздно. У проходной скрипел на ветру тусклый фонарь. Глухо шумело море. А в окнах соседнего с проходной здания переливались отблески огня. Это в восстановленном кузнечном цехе работала вечерняя смена.
Цех восстанавливали пленные. Работали они не спеша. Медленно месили ногами глину, неторопливо укладывали кирпичи и уже совсем еле-еле подвозили на тачках в чанах воду. Я даже злился на конвоира, который не подгонял их! Но день за днем вырастали стены цеха...
В обеденный перерыв на стройку приезжала походная кухня. Пленные, вымыв руки и разобрав сложенные под деревом котелки, выстраивались в аккуратную очередь. Получив свою порцию, они отходили в сторонку и не спеша принимались за еду. Только с куревом у них было плохо. Заметив валявшийся окурок, они могли даже подраться из-за него.
Лагерь пленных находился недалеко от завода, на Приморской улице. Иногда во дворе лагеря пленные устраивали концерт. Рассевшись на лавочках, они играли на губных гармошках «Розамунду» и нашу «Катюшу». Сверху, облокотившись о парапет бульвара, слушали их одесситы. Слушали молча, сосредоточенно, думая каждый о своем...
Пленных не обижали. Только один раз я видел, как мальчишки бросали с бульвара в них камни. Но их тут же пристыдил пожилой моряк с четырьмя рядами орденских планок на груди.
—  А ну, прекратите! — закричал он. — Вы же позорите нашу власть!
Испугавшись разгневанного моряка, мальчишки разбежались...
Подойдя к проходной, я увидел сидевшего на скамеечке старого армянина Ашота. В любую погоду и в любое время суток он торговал у заводской проходной семечками и папиросами. Иван Максимович знал старика еще до войны. Смеясь, боцман говорил, что старик, как и завод, работает в три смены. Во время оккупации, рассказывал Иван Максимович, Ашот прятал в корзине с семечками листовки. На заводе действовала сильная подпольная группа, и старик был у них связным. Глядя на этого задерганного жизнью человека, трудно было сказать, что он принимал участие в таком серьезном и опасном деле. Но я уже знал, что по внешнему виду о людях судить трудно...
—  Семачка карош! Семачка карош! Папирос! — увидев меня, закричал старик. Я хотел пройти мимо, но он сказал:
—  Падажди. Попробуй семачка.
—  Денег нет, — ответил я,
—  Где работаешь?
—  На «Аджиголе».
Старик поморгал, что-то припоминая.
—  Боцман Иван? Давай карман!
Он всыпал мне в карман полный стакан теплых еще семечек и встряхнул корзинку.
—  Получишь деньги, отдашь.
Колька ждал меня у сходни. Он был чем-то озабочен,
—  Ты ничего не говорил Дракону   за те гнидники? Ну, за бушлаты, что в подшкиперской лежат.
—  Нет. А что?
—  Пересчитывал сегодня. Говорит, нужно их по акту в пароходство сдать. Эх, не успел я прибарахлиться...
—  Но это же государственные!
—  Ладно тебе.    «Государственные»... — Колька оглянулся и  вытащил  из-за  пазухи    какой-то материал. — Слушай сюда, дело есть. Знаешь, где «Дом царя Ирода»? Пойдешь туда. В подворотнях там барыг полно. Мне нельзя. Я им деньги должен. Загонишь, не обижу.
Мне стало не по себе.
—  А чей это отрез?
—  Чей, чей. Кореш с рейса пришел. Гуляет по-черному. «Курск» видел, у Платоновского мола стоит? Ну?
—  Нет, Николай, не могу.
—  Не можешь? — Колькины глаза бешено сверкнули в темноте. — Значит, не можешь... А кто при оккупантах зажигалками торговал?    Кто на  Привозе  барышничал? Думаешь, война кончилась, и все шито-крыто? Я с твоим Фимой-примусником одно дело как-то провернул. Он все о тебе рассказал.
Я оторопел.
— Проси два куска. За меньше не отдавай!
И, сунув мне в руки отрез, Колька сбежал на берег.
В кубрик с отрезом идти было нельзя. Я постоял на палубе, прислушиваясь. Никого. Оглянулся. На корме виднелась тоненькая полоска света. Это Иван Максимович не спал, ждал меня. Стараясь не скрипеть ступеньками трапа, я осторожно поднялся в штурманскую рубку и засунул отрез под диван: «Утром заберу».
Когда я спустился в кубрик, боцман сидел у стола и прибивал к сапогу каблук. Во рту, как заправский сапожник, он держал гвозди. На столе, в стакане, горела оплавленная свеча. Поняв, что «Аджигол» может застрять на заводе надолго, Иван Максимович стал экономить «горючее». С темнотой мы поднимали на мачте фонарь «летучая мышь». Вот для этого фонаря боцман и берег хранившуюся в подшкиперской бутыль керосина.
Увидев меня, Иван Максимович улыбнулся:
—  Нашел Гончарука?
—  Ага.
Всмотревшись в мое лицо и приподняв свечу,   Иван Максимович спросил:
—  А чего ты такой бледный?
—  С чего вы взяли, — смутился я. — Вот... Ашот семечек дал. Без денег.    А жена Гончарука в гости приглашала...
Я высыпал на стол семечки и подвинул их к боцману.
—  Семечки потом.
Иван Максимович поставил свечу, высыпал семечки на газету и протер стол.
—  Груня тебе скумбрии жареной оставила.    Поешь, тогда все расскажешь.
Пока я уплетал скумбрию, Иван Максимович прибил каблук, осмотрел сапог, надел и притопнул ногой.
—  Хорош. Починю второй, и можно холода встречать. Значит, говоришь, в гости приглашала.    Сходим, обязательно. Ешь, ешь. Я чай сейчас разогрею.
Иван Максимович сходил на камбуз и вскоре принес гордость Груни — большой медный чайник, который вместе с буксиром «скрозь пройшел Черное море». Так говорила Груня каждый раз, начищая чайник толченым кирпичом до зеркального блеска. Чайник этот подарили Груне в сорок первом году бойцы морской пехоты. Случилось это так.
Во время обороны города «Аджигол» получил задание: встретить в море крейсер «Червона Украина» и доставить в порт моряков-добровольцев, записавшихся в отряды морской пехоты. Корабль мог и сам войти в гавань, но фашистские самолеты по нескольку раз в день бомбили стоящие у причалов суда, и командование флотом не хотело рисковать крейсером.
Погода была свежей. Когда «Аджигол» вышел за маяк, стало сильно качать. В кают-компании разбилась посуда, и Надя, жена боцмана, ползая по ковру, собирала осколки. Груня, готовя обед, с трудом удерживала на плите кастрюли. Наконец она догадалась привязать их. Но в это время буксир так качнуло, что висевший над плитой чайник сорвался с крюка и вылетел в открытую дверь на палубу. Груня бросилась за ним, но буксир зарылся в волны, вода, окатив надстройку, эаклокотала у Груниных ног, пронеслась по судну, и мокрая, испуганная повариха, цепляясь за переборку, увидела, как чайник мелькнул и пропал за тяжело осевшей кормой.
Когда шли назад, погода немного утихла. Показалось солнце, и сразу дала себя знать летняя изнуряющая жара. Моряки, сжимая винтовки, смотрели на приближающийся город. Над ним вставал черный клубящийся дым.
—  Знов    налет    був, — объяснила    морякам    Груня. И спросила: — Може, хто пить з вас хоче, так на корме крант е.
По приказу статного, похожего на цыгана, старшины молоденький матрос, закинув за спину винтовку, пошел на корму, неся в руке большой медный чайник. Набрав воды, он передал чайник товарищам. Последним напился стоящий рядом с Груней старшина.
—  О це да! — сказала Груня, не сводя с чайника восхищенных глаз. — А наш, колы за вамы йшлы,   волной унесло. Слухайте, — она просительно посмотрела на старшину, — може, вам щось треба... Старшина засмеялся:
—  Нам одно надо — фашистов разбить.
И вдруг, подняв чайник над головой, спросил товарищей:
—  А что, братва, подарим поварихе? На память. А себе у немцев или у румын возьмем!
—  Можно! — отозвались моряки.
Старшина потер чайник рукавом и протянул Груне:
—  Держи!
Так чайник попал на «Аджигол».
Поужинав, я рассказал Ивану Максимовичу о своем разговоре с Гончаруком. Услыхав, что я хочу пойти к Мамедову, боцман улыбнулся и, принимаясь за второй сапог, сказал:
—  Это не тебе. Мне идти надо. А вообще, насчет Миши ты прав. Он член парткома.   Пожалуй, стоит с ним поговорить...
Утром Колька схватил меня за плечо:
—  Не тяни резину. Скажи Дракону, зуб болит. В поликлинику надо.
Увидев поднимавшегося из кубрика Ивана Максимовича, Колька подбежал к нему:
—  Слышь, Дракон, у нашего салаги зуб болит. А сказать стесняется. Пусть к врачу сходит.
—  Что же ты молчишь? — рассердился Иван Максимович. — Иди немедленно!
Подождав, пока боцман уйдет в подшкиперскую, я поднялся в штурманскую рубку, сунул за пазуху отрез и поспешил на берег. За моей спиной Колька обрадованно застучал киркой.

 



«Дом царя Ирода» находился недалеко от порта, под Строгановским мостом. Это было старое огромное здание в греческом стиле. Оно имело несколько дворов, выходивших воротами на разные улицы. Внутри дворы, как и многие одесские дома, обнесены были деревянными галереями, увитыми диким виноградом. В штормовую погоду галереи скрипели, и дом походил на уставший корабль. Самой интересной примечательностью «Дома царя Ирода» было то, что, войдя в любой из его дворов и попав в темные, запутанные коридоры, спотыкаясь на обшарпанных лестницах, можно было совершенно неожиданно выйти на Строгановский мост лицом к лицу с ослепительным блеском моря! Может, из-за этих коридоров, скрывающих мрачные контрабандистские тайны, а может, потому, что в тяжелые для города времена в подворотнях дома, расположенного рядом с портом, всегда толпились перекупщики и воры, дом и получил название «Дом царя Ирода».
Не успел я подойти к первой подворотне,   как меня окликнули:
—  Эй, парень! Что продаешь?
Две женщины, в платочках до бровей и в кирзовых солдатских сапогах, насмешливо смотрели на меня, Я зашел в подворотню и показал отрез.
—  Сколько? Я сказал. Женщины фыркнули.
—  Иди в город, может там дураков найдешь.
Не успел я выйти из подворотни, как меня позвали снова. Я оглянулся. Солидный мужчина в клетчатом пиджаке, запыхавшись, взял меня под руку.
—  Я за вами от самого порта бегу. С кем вы связываетесь? Разве вы не знаете, кто стоит в этих подворотнях? Что у вас, отрез? Я специально пришел к порту, поискать что-нибудь на костюм сыну. Парень за девочками уже ухаживает, а носить нечего. — Он деликатно взял из моих рук отрез и пощупал его. — Не связывайтесь никогда с барыгами. Разве они цену дадут? Держите карман шире.   А с такого, как я, они на толчке три шкуры Сдерут. Так сколько вы хотите?

Услыхав названную мной сумму, он поморщился.
—Многовато.
Он снова ощупал отрез, смял, разгладил и даже понюхал.
— Шерсть. Настоящий габардин. И цвет отличный. Морская волна. Вкус у вас хороший. В Англии брали, а?
Я даже покраснел от удовольствия. Во мне признали моряка!
—  Все понимаю, — любовно  поглаживая отрез, продолжал мужчина. — Вы пришли с рейса,   и вам нужны деньги. Ох, эти деньги..» Многовато вы просите. Но так и быть. Для родного сына...
Решительно сунув отрез под мышку, он вынул из бокового кармана пачку денег.
—  Считайте. Здесь, как вы выразились,   ровно «два куска». Считайте, считайте. Деньги счет любят.
Я пересчитал сторублевки. Их было ровно девятнадцать.
—  Одной нет, — возвращая ему деньги, сказал я,
—  Не может быть!
Он быстро пересчитал деньги.
—  Вы правы. Извините.
Вынув из другого кармана сторублевку, он обернул ею всю пачку и дал мне.
—  Теперь в порядке.
Пересчитывать деньги не имело смысла.
Пожелав мне счастливого плавания, покупатель моментально исчез.
Отдел кадров пароходства был в двух шагах от «Дома царя Ирода». Нужно было только подняться по узкой, выложенной синими плитами лавы, старой одесской лестнице. «Зайду все же к Мамедову», — подумал я.
Дверь старшего инспектора осаждала толпа. Я сразу узнал кучу новостей. Миша оформляет экипажи на приемку судов! Третьи сутки он не спит, и третьи сутки уборщица носит ему «Беломор» и заваривает в кабинете чай.
Эти новости выложил мне старый знакомый, Костыль. Он стоял в группе моряков, ожидая вызова к Мамедову. В руке Костыль осторожно держал еще влажную фотографию, на мореходную книжку.
—  Так ты слыхал? — толкнул его в грудь низенький кочегар, щурясь от дыма зажатой в зубах папиросы. — Слыхал, куда Миша нас определил?    Тебя на «Генерал Черняховский», а меня на «Вторую пятилетку». С Дальнего Востока приходит,    Плавала там всю войну между Владиком и Штатами.
—  «Генерал Черняховский»? — удивился  Костыль.— Он мне за «Михаила Фрунзе» говорил.
—  На «Фрунзе» он Ваню-Граммофона послал. А «Черняховский» с Балтики гонят. Чи с Англии. Шесть трюмов!    Четыре котла в два фронта стоят.    Водотрубные. «Бабкок Вилькокс».    Такие, как на американских «либертосах».
—  Брось травить, — перебил низенького кочегара подошедший к нему    седой моряк. — На  «Черняховском» обыкновенные огнетрубные котлы. Я в механико-судовой службе узнавал.
—  Огнетрубные, скажете!   Может, он и не с Англии идет?
—  С Англии, — подтвердил моряк. — Англичане в свои порты почти весь германский флот увели.    Думали, им останется. Наши прямо там и принимают. В Ливерпуле, в Кардиффе, в Лондоне.
Внезапно в коридоре стало тихо. Дверь кабинета старшего инспектора открылась. Скрипя протезом, к морякам вышел Мамедов. Я ожидал увидеть его уставшим, злым, но Мамедов был весел. Он даже засмеялся, поглядев на притихших моряков: «Вот, если бы вы всегда были такими!»
Вдруг он заметил меня. Я вспомнил,    что Мамедов приказал не появляться больше у его дверей, и втянул голову в плечи. Но он поманил меня пальцем.
—  Иди, иди. Ты мне как раз нужен.
Сердце у меня дрогнуло. Недаром так тянуло меня сегодня в кадры! Куда же он меня пошлет? А вдруг на «Россию». Одесса — Нью-Йорк!
Когда я вошел за Мамедовым в кабинет, на столе зазвонил телефон. Старший инспектор поспешил к столу и взял трубку. И пока он разговаривал, я уже мысленно представил себя в огромной рубке пассажирского лайнера. Я — за штурвалом. Рядом капитан. Он в белой парадной форме. В руках у капитана бинокль. Через стекла рубки он разглядывает небоскребы Америки...
Мамедов положил трубку.
—  Я как раз думал, с кем бы передать твоему боцману повестку. Беги на буксир и скажи, чтобы немедленно шел сюда. Бегом марш!
Так вот кто пойдет на «Россию»... Что ж, Иван Максимович заслужил...
Возле гостиницы «Лондонская» я увидел лоток с пирожками. Толстая продавщица, раскрасневшаяся от морского ветра, кричала на весь бульвар:
—  Горяченькие с повидлом! С повидлом горяченькие! Посмотрев на пирожки, я проглотил слюну.    Ведь с утра я ничего не ел. Колька ничего не скажет, если я куплю пирожок. Он же обещал «не обидеть».
Я вынул из кармана деньги и снял сторублевую бумажку. В глазах у меня потемнело, в сторублевую бумажку были завернуты одни рубли...
Придя в себя, я увидел, что сижу на скамейке. Рядом хлопотала взволнованная продавщица. Она терла мне мокрой тряпкой виски и приговаривала: «Не волнуйся. Это бывает. Ты, наверно, давно не ел. Ох, и я при оккупантах наголодалась. На, возьми пирожок. Возьми».
Я поблагодарил женщину и, еле сдерживая слезы, побрел на завод,
—  Ты   про Шаю Кропотницкого   слыхал? — спросил Колька, когда, опустив голову, я рассказал ему все, как было,
Я молчал. Про Кропотницкого я, конечно, слышал. Это был известный до революции судовладелец, над которым смеялась вся Одесса. У него было три или четыре замызганных парохода, на которых плавали отпетые бродяги. Рассказывали, когда Кропотницкий шел по бульвару, босяки, игравшие в орла-решку, вроде не замечая его, вскакивали и, показывая на рейд, где стоял на якорях какой-нибудь красавец Русского общества пароходства и торговли, РОПИТа, затевали спор: «Это «Мария» или «Святой Петр» Шаин стоит?» Кропотницкий дергал босяков за рваные штаны и говорил: «Ладно, ладно, босота. Нате гривенник на водку».
—  Так я тебе    не Шая, — сказал Колька. — Деньги сто раз пересчитывать надо! То же — барыга с Привоза. А я, дурак, понадеялся... Твое счастье, что кореш в рейс ушел. Пока вернется, насобираешь.
—  Как? — испуганно спросил я.
—  А очень просто. — Колька что-то прикинул в уме и скосил на меня    свои   пронзительные глаза. — Пайку хлеба продавать будешь. Ежедневно. Или мне отдавать. Сам продам. Понял?
Я посмотрел на Кольку и снова опустил голову. Приговор был вынесен. Я обречен был жить без хлеба...
Повестку боцман прочитал и сунул в карман. Я думал, он обрадуется, поспешит в кубрик и начнет собирать вещи, но он только спросил:
—  Зуб подлечил?
Вспомнив про свой обман, я покраснел и взялся за щеку,
—  Подлечил...
—  А как ты в кадры попал?
—  Шел мимо. Встречаю Костыля. Суда, говорит, из Германии и с Дальнего Востока приходят. Ну и...  зашел.

—  Вот видишь, я ж говорил! И Гончаруку дело найдется. Буду у Миши, обязательно насчет Петра поговорю. А сейчас я вот что надумал. Не имеем мы права сидеть сложа руки. Котел почистить можем, раз. Рулевой
привод...
—  Иван   Максимович! — не   выдержал   я. — Вас   же Миша ждет. На  «Россию» пойдете, Нью-Йорк увидите!
—  Какой там Нью-Йорк! Мне «Аджигол» на ноги поставить надо.    Вот придет Груня,   соберемся и обсудим
наши возможности.
В это время заскрипела сходня. По ней тяжело поднималась Груня. Лицо ее было опухшим от слез. Подойдя к боцману, она уткнулась в его плечо и разрыдалась,
—  Что случилось?
—  Помер, помер Федор Пантелеевич!    Тильки учора спросив, чи не прийслали до нас рабочих, а утром прихожу — нема. Пустая койка стоит,
И Груня снова содрогнулась от рыданий. Боцман растерянно оглянулся,    стянул с головы фуражку и странно изменившимся голосом позвал:
—  Колька, майнай флаг!                   

 



АВРАЛ

Хоронили капитана в ненастный день. Моросил дождь, и в порту тревожно выла сирена маяка. Гроб вынесли из Дворца моряков и установили на машину с откидными бортами. Народу собралось много. Попрощаться с капитаном «Аджигола» пришли не только моряки, Ведь «Аджигол» до войны работал в порту, и у Дворца собрались грузчики, крановщики, стивидоры.
Когда заставленная венками машина тронулась, раздались печальные звуки духового оркестра. Два старых моряка несли на красных подушечках капитанские ордена,.
Первыми за гробом шли Груня и сухонькая старушка, вся в черном, мать капитана. Жена и дети Федора Пантелеевича, эвакуированные в дни обороны Одессы, погибли на пароходе «Ленин». Пароход затонул под Новороссийском от прямого попадания фашистской бомбы.
Когда траурная процессия свернула с Приморского бульвара на Пушкинскую, к ней начали присоединяться прохожие. Постепенно шествие за гробом растянулось на несколько кварталов. Мужчины, сжимая в руках кепки и флотские фуражки, шли молча. Женщины, утирая слезы, тихо переговаривались.
Услыхав печальные звуки оркестра, на балконы домов выходили люди. С одного балкона на гроб бросили цветы.
Я спросил Ивана Максимовича, почему за гробом капитана идет столько посторонних людей. Боцман подумал и ответил:
—  Наверно, эта смерть напомнила им погибших   на войне...
Когда гроб начали опускать в могилу, Иван Максимович отвернулся и больно сжал мне плечо.
С кладбища я забежал на Ближние Мельницы, к Екатерине Ивановне. Как она обрадовалась, увидев меня!
—  Ну, возмужал. Настоящим моряком стал! Екатерина Ивановна по комнате уже передвигалась
с палочкой. Но была так же хлопотлива и заботлива. На столе сразу появилась знакомая мамалыга и чай.
—  Ешь, — гладя меня по голове, как маленького, говорила Екатерина Ивановна, — Я здесь одной женщине платье сшила, так она кое-каких продуктов мне дала.
Расправляясь с мамалыгой, я рассказал Екатерине Ивановне о капитане.
—  Господи! — она перекрестилась. — Всю войну пройти, под бомбами, под снарядами выжить, а теперь умереть!

Она долго не могла успокоиться, сокрушенно покачивая седой головой.
Потом  Екатерина  Ивановна    сообщила местные  новости:
— Фима-примусник больше не работает у нас. С квитанциями крутил. Обирал народ, как только мог. Сколько скажет, столько и плати. А тут недавно соседка из эвакуации вернулась, Принесла Фиме примус, спрашивает: «А где ваш прейскурант, почему вы квитанцию не выписываете?» Фима аж глаза вытаращил. Вернул ей примус и вытолкал на улицу. Она в милицию. Пришли к Фиме: «Что это вы здесь частную лавочку устроили? Оккупантов в городе нет и больше не будет!» Пришлось Фиме свернуть дело. Говорят, где-то на Привозе устроился. Но и там найдут. Знаешь, как взялись сейчас за таких! А ты ешь, ешь,
На «Аджигол» я вернулся вечером. Погода совсем испортилась. Под сваями пенилась и опадала черная вода. Буксир качало. Под натиском волн сходня покосилась и стояла торчком. Я закрепил сходню и заглянул на камбуз. Плита нечищена, ящик для угля пуст. На вахте Колька. Но в кубрике темно. Поднялся в штурманскую —никого. Зная, что Груня утром, обругав и Кольку, и меня, примется чистить плиту, а потом побежит в бункерную яму набирать, уголь, я принялся за работу, На палубе от ветра уже трудно было стоять, и, когда я тащил из бункерной ямы ведро с углем, хлестнувшая через борт волна окатила меря с ног до головы.
Мокрый, злой я спустился в кубрик и зажег лампу. Колька спал на моей койке, даже не сняв сапоги, От него сильно несло спиртным. Я принялся его тормошить.
— Вставай! Концы нужно набить, шторм!
Колька что-то промычал и повернулся на другой бок
Обеспокоенный непогодой и отсутствием боцмана, который с кладбища пошел на поминки, я снова поднялся на палубу» и вдруг увидел —поднятый на мачту фонарь погас. Я бросился к мачте, дернул фал, пытаясь спустить фонарь вниз, но фал не подавался. Его закрутило ветром. Бежать за Колькой?.. Раздумывать было некогда. Фонарь должен гореть!
Захватив на камбузе спички, я стал карабкаться на мачту, цепляясь за погнутые ступеньки скоб-трапа. Брызги волн доставали меня и здесь. В вышине устрашающе гудел ветер, фал больно хлестал по лицу, но я добрался до фонаря, прикрыл его от ветра и зажег фитиль. Но фитиль покоптел и погас. В фонаре кончился керосин.
Ну, Колька, даже сигнальный фонарь не зарядил!
Я расправил фал и спустил фонарь вниз. Потом слез с мачты, сбегал в подшкиперскую, принес керосин, залил фонарь и зажег. И вскоре поднятый на мачту фонарь ярко освещал бешеную толчею волн.
В кубрике я снова набросился на Кольку:
—  Вставай!
Колька выругался, потянулся и, свесив с койки ноги, тупо уставился на меня.
—  Ты же на вахте!
—  Какая вахта? — приходя в себя   спросил Колька. Язык у него заплетался. Таким я видел Кольку первый раз.
—  Фонарь ты почему не зарядил?
—  Какой фонарь? — Колька по-прежнему смотрел тупым,    мутным    взглядом. — Я бушлат просадил. Понимаешь? Бушлат. Теперь каюк, — Колька икнул. — Каюк. Что я Дракону скажу?
Он потер руками лицо, словно стараясь стереть хмель.
—  А Д-дракон у нас мировой.   Эт-то я тебе говорю. Обещал дать бушлат и дал. «На, — говорит, — Николай, холодно уже. Носи». А я п-просадил.
Да, таким я Кольку видел в первый раз!
В это время на палубе послышались тяжелые шаги, и в кубрик спустился боцман. Поздоровавшись, он до отказа выкрутил в лампе фитиль, В кубрике стало светло/

Раздевшись, боцман молча сел к столу,   положив на колени большие руки.
Увидев боцмана, Колька неестественно оживился, спрыгнул с койки и, протопав к ведру с водой, загремел кружкой. Напившись, он вытер подбородок, закурил и в привычной, задиристой манере сказал:
—  Некоторых людей на пароходы загранплавания посылают, водочку они от вольного пьют...
Боцман мрачно посмотрел на Кольку. Я весь сжался, ожидая скандала. Но Иван Максимович сдержал себя. Его осунувшееся за эти дни лицо сильно побледнело.
—  Одно меня успокаивает, — сказал он. — Такие как ты, Николай, — вымирающее племя.
—  Вымирающее,    говоришь! — взорвался   Колька. —Значит, за человека не считаешь? А я тебя сейчас хвалил: «Дракон у нас мировой!» Конечно,  Миша тебе повестки шлет, на новый пароход приглашает.   А Колька Рымарь, по кликухе Жених, должен на этом корыте гнить! Вычеркнули из судовой роли, как из жизни. А в середку мне кто заглянул?   Спросил, чем ты, Николай, живешь? Думаешь, чего я в запой ударился, чего?
Глаза у Кольки снова приобрели осмысленный блеск. Он затянулся папиросой, с силой ткнул ее в пепельницу и тяжело сел на табурет.
—  Никому не говорил, Дракон, тебе скажу. — Он помолчал,    глаза    его   вдруг   налились тоской. — Я ж на «Шахтере» плавал... Подходили мы ночью к Констанце. Я на руле стою. Маяк уже открыться должен, а его нет, А я по времени знаю, пора. Не первый рейс в Румынию делаем... Капитан с буфетчицей калякает. Чай она ему принесла. Любовь они крутили. Мне плевать.    Но маяка — нет! Отпросился я в гальюн, а сам в штурманскую. Глядь на карту, так и есть. На минное поле идем. Постоял, собрался с мыслями — и назад.    «Товарищ капитан!» А он уже смекнул, забегал по мостику, командует штурману, что вместо меня за руль стал: «Лево на борт!»
А штурман, с перепугу, прямо руль держит. Молодой, только после курсов к нам пришел... Оттолкнул я штурмана, руль как бешеный перекладываю и кричу этой стерве: «А ну, пошла отсюдова!» Расплакалась дама. Схватила чайник и хлопнула дверью. Капитап промолчал. Легли на нормальный курс, открылся маяк. Только мне с той ночи житья не стало... Пришли в Одессу, выпил со злости. А капитан только и ждал этого. Поднял меня с койки, доктора привел. Установили факт алкогольного опьянения. Накатал характеристику: «Имеет склонность к спиртным напиткам». Ну, Миша и дал гон... Вот я и решил: темнота — залог здоровья.
—  Значит, сдался? Вылез из окопа и поднял руки? — Боцман ударил кулаком по столу. — Ждешь, пока другие мерзавцев на чистую воду выводить будут? Ждешь, пока кто-то разрушенное войной хозяйство восстановит? А ты... пить и гулять?    Обиду свою лелеять и дулю в кармане держать! Нет, Колька, фашизму хребет сломали, а с собственной нечестью тем более справимся.
На виске у боцмана пульсировала багровая жила. Колька сидел списший, потерянный. Иван Максимович посмотрел на него и поморщился:
—  Спи. Во сне думать не надо.
...Проснулся я от странного удара. В кубрике было темно. За бортом тяжело ворочалось море. Сверху слышался давящий шум дождя. Вдруг над головой протопали сапоги, и в кубрик ворвался голос боцмана:
—  Аврал!
Я растолкал Кольку, быстро оделся и выскочил на палубу. По лицу меня хлестнул мокрый ветер. Палуба под ногами стала легкой, чужой. Фонарь на мачте то приближался к воде, то стремительно уходил вверх. Сверкнула молния, осветив вспененное море.
На палубе появился Колька.
—  Конец  убился! — крикнул    боцман, — Тащите   из под шкиперской новый!

Только теперь я заметил: мы отошли от берега. Волны разворачивали нас к молу. С кормы тянулся к сваям последний провисший конец.
Хватаясь за фальшборт, мы добрались до подшкиперской, вытащили на палубу тяжелую бухту манильского конца и поволокли на корму, Но тут снова раздался тот странный звук, от которого я проснулся.
—  Шабаш! — И боцман вытер фуражкой мокрое лицо. — Последний конец убился. Хорошо, хоть Груни нет...
Снова сверкнула молния, осветив камни мола. Они были уже близко.
—  Колька, слышь, хватай манилу и давай к берегу! Иначе...
—  Сам знаю, что «иначе», — сбрасывая сапоги, крикнул со злостью Колька и, надев на себя швартовную петлю манильского конца, — прыгнул в воду. Волны накрыли его с головой, но он вскоре вынырнул и, увлекая  за собой конец, поплыл к берегу.
—  Слабины ему давай!
Я стал сбрасывать за борт упругие шлаги кодца,
—  Скорей! — торопил меня боцман, — может успеет! Мы не видели, как Колька добрался до свай. Только
почувствовали — натянулся над водой конец и услышали:
—  Кре-пи-и-те!
Боцман быстро поставил на шпиль палы, закрепил «манилу», и мы начали вращать туго заскрипевший барабан.
С рассветом на причал прибежала Груня. Мы все еще подтягивались, но были уже близко от берега. На знаковом дереве висела Колькина рубаха. Сам Колька, в одних трусах, стоял на сваях и выкручивал брюки.
Груня сложила рупором ладони и закричала:
—  Как вы тама?
—  Чего орешь? — оборвал ее Колька, — Без тебя обойдутся. Дай лучше махры.

 




СОБРАНИЕ

К утру шторм утих, но чайки не садились на воду  белели на прибрежных камнях словно выпавший за ночь снег.
Неожиданно на «Аджигол» приехал Мамедов. Под деревом затормозил трофейный «опель-капитан», хлопнула дверка, из машины вышел в наброшенной на плечи шинели старший инспектор и помахал мне рукой:
—  Боцман на судне? Я кивнул.
Мамедов, прихрамывая больше обычного, поднялся на борт. Я встретил его у сходни и доложил, что все в порядке.
—  В порядке, говоришь? Это мы проверим. Поскрипывая протезом, он обошел буксир, заглянул на камбуз,    поговорил с Груней и стал    спускаться   в кубрик.
Боцман был в подшкиперской, наводил порядок. Колька после нашей швартовки, переодевшись в сухое, побежал на Пересыпь, «согревать душу».
Груня толкнула меня в бок и шепнула:
—  Беги до боцмана, скажи, Миша здесь.
Когда я, запыхавшись, открыл дверь подшкиперской, Иван Максимович вытирал ветошью измазанные суриком руки.
—  Знаю,  знаю, — раздраженно    сказал он. — Сейчас иду.
Я вернулся к сходне и замер, как часовой. Мамедов, тяжело дыша, поднялся на палубу, сел на кнехт и выставил протез.
—  А ну, матрос Кошка, подойди сюда.
У меня все похолодело. После штормовой ночи я не успел прибрать кубрик.
—  Ты на вахте? Оно и видно. Койки не заправлены, стол не протерт.    А у Рымаря под койкой бутылка валяется.

Водочная, конечно.    Да... распустил вас боцман.
—  Миша, не ругай його, — заступилась за меня Груня. — Вин же на мори без году педеля.
—  А ты не лезь. Где боцман?
Увидев  Ивана  Максимовича,    Мамедов,  не  поздоровавшись, холодно спросил:
—  А ты знаешь, товарищ Кухаренко, как называется твое поведение? Не знаешь?    Так я тебе скажу: саботаж!
—  Та какой же саботаж, — загорячился боцман, выбрасывая за борт скомканную ветошь. — За кого ты меня считаешь, Миша? Может, еще прикажешь кингстоны на «Аджиголе» открыть? Так у нас в войну таких мыслей не было! Пока не добьюсь, чтоб ремонт начали, пока не увижу — дышит пароход, я с него не сойду. Вот мое слово!
—  Так... — протянул Мамедов и похлопал по карманам гимнастерки, ища папиросу.    Груня протянула ему кисет, но он оттолкнул ее руку, — Так... — Вдруг он резко встал. Шинель упала на кнехт.
—  Слушай, товарищ Кухаренко, заслуженный боцман Черноморского пароходства. Слушай, что я тебе скажу. Мы принимаем флот. Не один, не два, не три парохода. А целый флот! Стране пужны грузы, сотни, тысячи, миллионы тонн! И пароходству нужен ты. Со своим опытом, умением организовать дело и со своим партбилетом. Да, да! С партийным билетом. И неужели тебе, коммунисту, вступившему в партию   в самый страшный для Родины час, я должен объяснять простые вещи?
Мамедов поднял шинель, набросил на плечи.
—  В общем, так.    Документы отправляю в Москву, Поедешь за границу на   приемку   теплохода,   А сюда... Сюда я кого-нибудь подберу.
И Мамедов пошел к сходне.
—  Пообидай з нами, Миша! — крикнула Груня.
—  Спасибо, некогда. — И Мамедов сделал знак ожидавшему под деревом шоферу: — Заводи!
Когда машина отъехала, боцман растерянно посмотрел ей вслед:
—  Вот дела. У меня «Аджигол» на руках,   как дитя малое, а Миша — в Германию...
—  Пишлы, Максимыч,    я вже хлиб наризала, — подошла к боцману Груня.
— Отстань!
Стараясь отвлечь боцмана от невеселых дум, я осторожно спросил:
—  Иван Максимович,    а где Мамедов ногу потерял? Боцман посмотрел на меня отрешенно и вдруг улыбнулся:
—  О, Миша человек геройский!   Ты думаешь, за что его моряки любят? Идем в подшкиперскую, расскажу.
Усадив меня на перевернутое ведро, Иван Максимович уселся на ящик и, придвинув к себе кандейку, в которой готовил для палубных работ грунт, повторил:
—  Миша человек геройский! А голова — дай бог каждому,    На фронте он командиром разведроты был.   Сам «языков»   брал.  Две  благодарности от главнокомандующего имеет. А ногу он под Сталинградом потерял.
Боцман размешал грунт и посмотрел на меня:
—  О Мишином подвиге я из газет узнал. Стояли мы тогда в Туапсе, на ремонте. Продырявили нам в море машину. «Мессершмитт» на бреющем прошел. Пробил, гад, цилиндры. Пар свистит, машинисты как в горячем тумане работают.   А мы баржу на буксире тянем.   С углем. Корабли наши в море бункеровали. Повернул капитан  в Туапсе. Кочегарам досталось. Шуровали топки как черти! Но — дошли. Вывели нас на несколько дней из эксплуатации. Вот тогда и почитал я газеты.   Открываю «Красную звезду» и первым делом, как все тогда, ищу статью Ильи Эренбурга. Вдруг смотрю: «Подвиг старшего лейтенанта Мамедова    Какой же это Мамедов,    думаю. Не Миша? Он! А дело было так...

Иван Максимович отодвинул кандейку, достал кисет и закурил. Затянувшись, он закашлялся и замахал руками:
— От Груня махорку покупает, антрацит!    А самой хоть бы что. Да. Так слушай. — Вытерев ладонью набежавшие от едкого махорочного дыма на глаза слезы, боцман продолжал: — Прижали немцы наших к Волге. Окопались солдаты. За Волгой, как сказано было тогда, земли для нас нет... Бой ведут неравный. Тяжелый бой. Немцы танками давят, а наши стоят. И танков тех перед нашими позициями как воронья черного набито.    Призадумались немцы, затихли. Вот, в момент этого затишья, прибило как-то ночью, недалеко от расположения роты Мамедова, наш катер.    Раненых на нем полно.    А горючего — ни грамма. Мина на фарватере взорвалась,    бак топливный пробило. Катер-то на плаву остался, а горючее ушло. Что делать? Матросы бак латают, но где горючее взять? Пришел командир катера к Мамедову. Сидят в землянке, думают оба. Нельзя катеру у берега оставаться. Тяжелораненые на нем. Да и немцы с рассветом обнаружат катер, обязательно потопят... «Ладно, — говорит Мамедов, забункеруем тебя. Есть мысля». Оставил он командира того в землянке, а сам собрал своих разведчиков, и поползли они к подбитым танкам. У кого котелок, у кого ведро, а у самого старшего лейтенанта канистра трофейная. Старшина роты керосин в ней для коптилок держал. А немцы не спят. Нет-нет да полоснут прожектором по чернеющим в степи танкам... Но — добрались    разведчики до машин, слили бензин — и назад. Заправили бак — мало. Мотор на катере мощный, да и путь катеру не близкий. Снова поползли. Вот тут немцы и открыли огонь. Пулеметы глаза слепят, от воя мин в ушах закладывает, но ползут разведчики, выручать раненых надо! В этой, второй ходке и ранило Мишу, еле назад его дотащили. Хорошо, на катере врач был. Первую помощь оказал. А то и погибнуть мог... Бензин остальной разведчики уже без него добыли. А Мишу на том же катере и эвакуировали в госпиталь. Долго валялся, отрезали ногу. Но и на протезе он продолжал воевать. Работал в штабе полка, потом дивизии. До самого Берлина дошел и на рейхстаге расписался. Вот какой человек Миша!
В подшкиперскую заглянула Груня
—  Максимыч, борщ вже остыл!
—  Идем, идем.
После обеда боцман побрился и старательно начистил сапоги. Я думал, он собирается в отдел кадров, но Иван Максимович сказал:
—  Иду в механический цех.    Собрание там сегодня. В парткоме мне посоветовали с рабочими поговорить. Можешь пристраиваться.    Потом в отдел кадров, к Мише пойдем. Может, все-таки подождет меня посылать, пока я ремонт не налажу. Да и про Гончарука скажу. Сейчас, сам видел, не до Петра было. А с Петром разберутся, я уверен. Не такая наша власть, чтоб людей зря обижать.
На вахту заступил Колька. Взяв голик, он начал ожесточенно сметать с палубы опавшие листья. После той штормовой ночи их несло и несло с берега.
Когда вслед за боцманом я ступил па сходню, Колька загородил мне дорогу,
—  Кто Груне за хлеб сказал?
—  Ты что?
— Откуда ж она знает? Сколько он тебе должен, говорит. Кольцо продам, только не дам парня голодом мучить.
—  Ничего я ей не говорил!
—  А за бушлат? Я еле открутился. Сказал Дракону, что у невесты забыл.
—  Не говорил я никому ничего!
—  Смотри!
И Колька сжал перед моим носом кулак. Сбежав на берег, я еле перевел дыхание. Коренастая фигура боцмана чернела впереди.  «Милая Груня, — подумал я   — заметила, что я ем без хлеба... А бушлат, так Иван Максимович сам увидал. Боцман подождал меня,
—  Чего отстаешь?
Мы пошли рядом, Настроение у Ивана Максимовича было боевое.
—  Не может быть,    чтобы    рабочие не поддержали меня!
—  Иван Максимович, а вам дадут слово?
—  Дадут. Видел в кино, как в революцию люди на митингах выступали? Поднял руку, говори!
—  Так то в революцию...
Боцман остановился и строго посмотрел на меня,
—  Запомни. Мы — всегда революция. Механический цех находился недалеко от проходной.
Это было мрачное, закопченное здание с проломленной крышей. Высокие окна местами были забиты фанерой. Дверь хлопала от сквозняков. Когда мы пришли, собрание уже началось. Люди стояли в проходах, сидели на подоконниках, на верстаках. А девушки-крановщицы устроились наверху, свесив   ноги с площадки мостового крана.
Нам пришлось встать позади всех. Поднявшись на носках, я увидел на трибуне мужчину с одутловатым лицом. В руке у него поблескивало пенсне. Взмахивая им, он называл цифры плановых заданий, перечислял фамилии передовиков, говорил о скрытых резервах.
Стоявшая рядом с нами немолодая работница сердито сказала:
—  Какие резервы? Третьи сутки домой не иду. У станка сплю. Вот и весь резерв...
Боцман толкнул меня в спину|
—  Давай вперед.
С трудом, но мы пробрались поближе к выступавшему. За столом рядом с трибуной сидел президиум. Лица у всех сидевших были уставшие, заросшие щетиной, Посередине возвышалась тучная фигура директора завода.
Я видел несколько раз, как во главе целой свиты он поднимался по сбитому из досок трапу на «Крым». При этом директор обязательно кого-то ругал. Последний раз я видел, как он ругал того самого, который взмахивал на трибуне пенсне.
Сидевший рядом с директором председатель собрания нетерпеливо посмотрел на часы и напомнил выступавшему:
—  Регламент, регламент.
Тот кивнул и, собирая разложенные на трибуне листки, закончил призывом:
—  Все силы на ремонт теплохода «Крым»! Ему похлопали. Председатель встал:
—  Товарищи, вы слушали главного технолога завода. Проблемы наши известны. Давайте теперь по-рабочему, по-деловому обсудим, как в сжатые сроки справиться со стоящей перед коллективом завода задачей.    Кто просит слова?
И председатель обвел глазами собрание.
Вдруг на трибуне оказался боцман. Я даже не заметил, как он туда прошел. Иван Максимович откашлялся и поднял руку:
—  Слова прошу я!
Председатель, вытянув шею, удивленно посмотрел на него.
—  А кто вы, собственно, такой?
—  Я...
И тут цех зашумел, люди повскакали с мест:
—  Наверно,    есть что сказать человеку, раз просит слова!
—  Пусть говорит!
— Давай товарищ!
Иван Максимович приободрился, расстегнул ворот рубахи и все увидели заголубевшую на груди боцмана тельняшку. Позади я услышал:
— Моряк...

—  Видать, фронтовик.
—  Наболело у человека. Даром на собрание не придет...
А боцман, наклонившись вперед, словно стараясь устоять против сильного ветра, сказал:
—  Дорогие товарищи!..
Сидевшая за столом президиума девушка-стенографистка, озорно оглянувшись на председателя, встала и поставила перед Иваном Максимовичем стакан с водой.
Боцман не выступал, он рассказывал. Рассказывал о большой судьбе маленького буксира, когда полуголодные торговые моряки, которым не полагался даже военный паек, не только вытаскивали из огня сражений подбитые фашистскими пиратами транспорты, но и вывозили из осажденного Севастополя раненых, бункеровали в штормовом море эсминцы, высаживали на Черноморских берегах десанты и успевали отбивать яростные атаки фашистских самолетов, расстреливая их из старенького, собранного самой командой пулемета.
Недовольно хмуривший брови в начале выступления боцмана директор стал посматривать на него с интересом. Успокоился и председатель. А рабочие, придвинувшись поближе к трибуне, подбадривали Ивана Максимовича горячо заинтересованными взглядами.
Иван Максимович отпил немного воды и продолжал. Он называл фамилии погибших штурманов и механиков, матросов и кочегаров, рассказал о феодосийском десанте, когда на его глазах осколком снаряда стоявшему на мостике старпому снесло голову.
Он рассказал о грамоте Президиума Верховного Совета СССР, подписанной Михаилом Ивановичем Калининым, и конечно поведал о жизни и смерти капитана «Аджигола». При чем все это он сумел изложить в такой короткий срок, что председатель, поглядывавший на часы, ни разу не перебил его.
Слушая Ивана Максимовича, я только сейчас понял, что из всего экипажа «Аджигола», сумевшего той страшной октябрьской ночью сорок первого года уйти из почти захваченного врагом города, в живых остались только он, Груня и Гончарук.
—  Помогите нам с ремонтом, и мы снова встанем   в строй. «Аджигол» еще поработает, товарищи!
Когда Иван Максимович, потный, взволнованный, сошел с трибуны, цех взорвался аплодисментами. Боцмана окружили, начали задавать вопросы. Когда не на шутку рассердившийся председатель призвал наконец всех к порядку, по цеху прошел шквал голосов:
—  Посылай, товарищ директор!
—  Даешь довесок к «Крыму»!
Уже на заводском дворе Иван Максимович сказал:
—  Вот теперь — в кадры.   Самый раз Мишу застать. Он обычно допоздна сидит.
На Приморской улице в окнах домов отражался закат. Поднявшись по спуску Кангуна на Строгановский мост, мы увидели толпу. Люди стояли на балконах, мальчишки карабкались на деревья.
—  Товарищи! — кричали   милиционеры, — не загораживайте мостовую!
И, надувая щеки, милиционеры возмущенно свистели.
—  Что случилось? — спросил боцман у румяной старушки.
—  Как?  Вы не знаете? — затараторила она. — Двадцать третий номер    должен пройти.    Целый   день жду, Я вот девочкой еще на нем каталась.
—  Идет! Идет!
И тут мы услышали давно забытый трамвайный звон. Украшенный разноцветными флажками, иллюминированный лампочками, на мост сворачивал трамвай. Это был старый одесский «пульман», вернувшийся из фашистской неволи. И первыми пассажирами его были дети. Выглядывая из окон, они махали ручонками стоящим на тротуарах людям.

С бугеля трамвая весело сыпались искры.
—  Вот и дождались, — сказал Иван Максимович, повернувшись к старушке. Но она не ответила, вытирала слезы.
Трамвай прошел, и люди стали расходиться.
—  Постоим на мосту, — придержал меня Иван Максимович, — отдышаться надо.
В порту, готовясь к отплытию, дымил пароход.
— «Клинтс»?
—  Нет, — прислонившись к ажурной решетке моста, ответил боцман. — «Клинтс» подался в родные края. Это «Димитров». Стоял на ремонте в Туапсе.
Под кормой парохода хлопотал буксир.
—  «Форос»,— как бы про себя, сказал Иван Максимович. — Тяжело ему одному.
Мы подождали, пока пароход начал выходить из порта, и, сняв фуражки, помахали вслед.

 




ФОРС-МАЖОР

Через несколько дней на «Аджиголе» появился человек в солдатской ушанке и в замасленной спецовке. Спросив боцмана, он подождал у сходни, пока Иван Максимович вышел из кубрика, и назвал себя:
—  Прораб Никольский. Показывайте ведомость.
Иван Максимович засуетился, побежал, громыхая сапогами, в кубрик и вскоре вынес пухлую папку, на которой рукой покойного капитана была выведена тушью крупная надпись: «Ремонтная ведомость буксирного парохода «Аджигол».
—  Идемте в кают-компанию, — пригласил Иван Максимович, — там и поглядим,
В кают-компании они засели надолго. Груня несколько раз заглядывала туда и сообщала:
—  Ругаются. Максимыч аж красный увесь,
Я осторожно приоткрыл дверь и стал слушать. Мне не терпелось узнать, когда начнется ремонт.
Прораб в сбитой на затылок ушанке вымарывал из ведомости целые листы. А боцман, чуть не плача, говорил:
—  Как же так? У якорей лапы погнуты,   грунт   не держат, а вы и на них крест ставите! За иллюминаторы я уже не вспоминаю.
Прораб снял ушанку, Волосы его слиплись от пота, Заметив меня, попросил;
—  Парень, открой иллюминатор.
И, снова принимаясь за ведомость, устало сказал!
—  Да поймите, боцман, якоря еще поработают. Иллюминаторы — у нас на «Крым» ставить нечего. Вот с котлом вы молодцы. Почистите, а мы гидравлическое испытание проведем. Ну и главную машину сделаем. Что еще? Самое важное, чтобы регистр документы вам выдал... — Прораб отодвинул ведомость   и  почесал затылок. — Вот баббита на заводе нет. Если придется перезаливать подшипники, не знаю, что будем делать,
— Как это, баббита нет?
— А вот так. «Крым» съел.
Боцман задумался и вдруг сказал!
— Может, с рабочими поговорить?
Прораб усмехнулся:
—  Они его в карманах не держат,
Нахлобучив ушанку, он ткнул в карман спецовки карандаш и встал.
«— Считайте, ремонт начался. Фамилия бригадира Губский. Один из лучших наших слесарей. Недавно демобилизовался. Скоро придет. А баббит, пока еще далеко до него.
Когда прораб ушел, я спросил боцмана:
— А что это — баббит? Звучит интересно.
— Звучит интересно, только, слышишь, нет его. Баббит — это сплав свинца, олова и бронзы. Применяют его дли заливки подшипников судовых машин. Когда он становится твердым, он похож на белый металл. Зови Кольку, совещаться будем.
Мы собрались на корме. Груня, сворачивая самокрутку, вопросительно поглядывала на боцмана. Ее белая куртка чернела дырочками от искр. Недаром боцман называл ее махорку «антрацит». Колька зевал. Как всегда, он пришел под утро.
Боцман прошелся перед нашим маленьким строем и торжественно сказал:
—  Вот что, товарищи, члены экипажа буксирного парохода «Аджигол». Сегодня завод начинает ремонт. Поэтому прошу внимательно выслушать.
Колька захлопал. Груня сердито спросила:
—  А шо мы робымо, Максимыч, як не слухаем?
—  Вопрос! — Колька поднял руку.
—  Ну?
—  А когда ремонт закончат, не сказали? А то мне не терпится мусорные баржи таскать. Другой работы этому корыту все равно не дадут.
—  Замолчи!
—  Чего там «замолчи». Я вчера ребят на Дерибасовской встретил. На перегон едут. Мощнейший буксир принимать будут. А это...
Колька показал на ободранную трубу «Аджигола» и сплюнул.
Боцман побагровел, но промолчал.
—  Можно разойтись? — невинно спросил Колька.
—  Отставить!  Кому не нравится буксир,  может подать заявление об уходе.    Понятно,   матрос Рымарь? — И уже тише боцман сказал: — Ты лучше меня оскорби, а не «Аджигол»...
—  Да не слухай ты его, Максимыч!
—  Ладно. Теперь дальше. Кто на вахте будет — чтобы сходня не болталась. И спасательный круг на месте чтоб был. Хватит, я перед Мишей из-за вас краснел.   А тебе, Груня, наказ. Люди в машинном отделении работать будут, сыро там. Может, кипятка попросят или обед разогреть, без разговоров.
—  Ты шо, — обиделась Груня. — Та хиба я...
—  Мое    дело    напомнить.    А вы... — Боцман   с   неприязнью посмотрел на нас с Колькой,   словно и я был виноват в Колькиной выходке. — А вы закончите сегодня обивку и грунтовку бака. Завтра котел начнем чистить,
—  Какой еще котел? — встрепенулся Колька. — Я сюда котлочистом не нанимался.
—  Не нанимался?.. — Боцман подошел к Кольке вплотную. — А кем же ты, товарищ Рымарь, сюда нанимался? Пропойцей? Народное добро пришел на «Аджигол» пропивать? Да за один только бушлат, который ты барыгам возле «Дома царя Ирода» продал,    тебя из пароходства гнать надо! Но я все надеюсь, товарищ Рымарь, надеюсь, что в тебе нормальный человек заговорит. Не подрывай моей надежды. Слышь, не подрывай!
Боцман отошел от Кольки и тяжело опустился на кнехт. Ноздри его крупного носа гневно раздувались. Не глядя на нас, он бросил:
—  Все. Можно разойтись.
После чая боцман ушел на завод. Груня занялась на камбузе кастрюлями. Колька стучал на баке киркой. Он стучал с такой силой, что из-под кирки летели искры. Поглядывая на злую Колькину спину, я сметал в кучу сбитую им ржавчину. Очищенные места палубы нужно было загрунтовать — покрасить суриком, чтобы палуба не ржавела.
Закончив подметать ржавчину, я отложил голик и взял в подшкиперской кандейку с грунтом. Засунув за пояс кисть, я направился к брашпилю и вдруг снова увидел немцев. Их было немного, человек пять. Они катили по берегу тачку, груженную металлическим ломом. С тачки свисали куски покареженного железа и погнутые прутья с остатками бетона.   Мундиры на немцах   были грязными, к сапогам налипла глина. Немцы расчищали за доком котлован. Там должен был строиться новый корпусный цех.
Конвоира с пленными не было. Да и куда они могли убежать...
Поравнявшись с нашей сходней, немцы остановились. Один из них, рыжий, с выпуклыми светлыми глазами, подошел к самому борту и, картавя, сказал;
—  Куррить.
Я развел руками.
Немец протянул мне ножик с плексигласовой ручкой:
—  Дррай пипирроса. Айн, цвай, дррай. — И показал три пальца.
—  Их найн курить, фарштейн?
—  А ну, гони их отсюдова! — загремел за моей спиной Колькин голос. — Давай, давай, арбайтен!
—  Я, я, — согласно закивал немец и, понурив плечи, поплелся к тачке.
—  Нашел с кем говорить! — напустился на меня Колька. — Вкалывай, салага. Дракон придет, скажет — ничего не делали!
Я взялся за кисть и вдруг увидел сбегавшую по сходне Груню. Она закричала немцу:
—  Пидожды!
Немец остановился. Груня подбежала к нему и протянула кисет:
—  Бери. На всех бери, — Она показала на остальных немцев.
—  О! Данке, данке шон! — расплылся в улыбке пленный. Он торопливо высыпал в карман мундира махорку, вернул Груне кисет и протянул ножик, который предлагал мне.
Груня оттолкнула его руку и пошла назад.
—  Данке шон! — повторил немец и пошел к своим. Громко переговариваясь,    пленные    покатили   тачку
дальше.
На палубе к Груне подскочил Колька:
—  Ты что, тронулась?    На обед еще их,    сволочей, пригласи!
—  И приглашу, — огрызнулась Груня.
—  Ну — дура!
Колька вернулся на бак и так застучал киркой, что Груне пришлось задраить наглухо камбузную дверь.
Я тоже не мог понять Груню и, ожесточенно работая кистью, снова вспомнил оккупацию...
Как-то зимой Екатерина Ивановна попросила достать ей на Привозе валерьяновый корень. «Сердце успокоить», — объяснила она. Знакомые торговки дали мне адрес одной старушки. Она торговала травами, но уже несколько дней не появлялась на базаре. Жила старушка на Молдаванке.
Над городом свирепствовал норд-ост. Подгоняемый ледяным ветром, я шел быстро, изредка останавливаясь возле афишных тумб, обклеенных немецкими приказами. За тумбами не так чувствовался ветер. Читая приказы, можно было передохнуть от холода и подышать на замерзшие пальцы. Приказы были разными, но заканчивались одним словом: «расстрел». Расстрел за несвоевременную сдачу для победоносной германской армии теплых вещей, расстрел за прослушивание большевистских передач, расстрел за оказание помощи скрывавшимся в катакомбах партизанам...

 



В небольшом скверике с белыми от инея деревьями я увидел полковую кухню. Из трубы кухни валил жидкий дым. У топки, присев на корточки, хлопотал повар. Пилотка у него была натянута на уши. Запряженная в оглобли кухни седая от мороза лошаденка тоскливо поглядывала по сторонам. Возле скверика остановился черный «мерседес». К кухне подошли двое офицеров. На груди у них висели фотоаппараты. А на шинелях были нарукавные повязки: «Кригкорреспопдент». Это были военные корреспонденты. Притаившись за деревом, я подумал: «Что же они будут снимать?» Вдруг до меня донесся дробный топот множества ног. Я оглянулся и увидел, как из ближайших дворов фашисты гнали к скверику детей. Закутанные до самых глаз детишки держали в руках кастрюльки и котелки. За детишками, застегивая на ходу пальто, шли растерянные матери. Один из офицеров что-то сказал повару. Тот вытащил из кармана шинели колпак, натянул на пилотку и стал возле котла с черпаком. Когда детвора, окружив кухню, стала протягивать повару посуду, корреспонденты защелкали фотоаппаратами. Сделав по нескольку снимков, они быстро сели в машину и уехали. Тогда повар спокойно снял колпак и стегнул лошадь. Кухня, роняя на снег дымящиеся головешки, заскрипела колесами. Детишки побежали за ней, но немецкие солдаты стали отгонять их прикладами: «Цурюк, нах хауз!» "(Назад, по домам!)
Обманутые детишки заревели. Расталкивая солдат, к ним бросились матери...
Увлекшись воспоминаниями, я даже не заметил, как с берега вернулся боцман. С ним было трое рабочих. Самый пожилой из них, в солдатских обмотках, со шрамом на лбу, кивнул нам с Колькой:
—  Губский.
Показав на меня, спросил:
—  А он что, юнгой воевал?
—  Нет, — ответил Иван Максимович, — он у нас недавно. Сирота. Оккупацию пережил...
Губский кивнул:
—  Понятно.
Из камбузной двери показалась Груня. Под глазами у нее обозначились темные мешки. Увидев боцмана с рабочими, улыбнулась:
—  Слава богу, дождалыся.    Може, вам разогреть шо треба?
—  Спасибо, не надо, — ответил бригадир и ступил на трап машинного отделения.
Вместе с рабочими и боцманом в машинное отделение спустился и я. Под ржавыми плитами хлюпала вода. Шатуны главной машины тускло блестели от застывшего на них масла. А от мрачного, законченного котла едко пахло сажей. Бригадир внимательно оглядел машину и спросил:
—  А кто это цилиндры латал?
—  Стармех, — ответил    боцман. — Виктор    Иванович Крапивин. Никого к машине не подпускал. Своими руками все делал. «Мессершмитт» на бреющем прошел... Вот здесь, у рычагов стоял. И Севастополь пережил, и Новороссийск, и Феодосию. А перед освобождением Одессы, за несколько дней до вступления наших в город, мы в море были. На Тендровскую косу курс держали.    Ну, он над нами и прошел... Пробил пулями светлый люк,   вон дырочки, видите? Стармех и упал...
—  Да... Вам на море, нам на суше досталось, — сказал Губский. — Что ж, начнем? Стропа у вас есть?
—  Есть, — пробасил боцман.
—  Тогда так. Разберем сейчас мотылевые подшипники, посмотрим, в каком они состоянии. Потом поршни в цех заберем. Сделаем вам машину, как новая будет!
—  А баббит?
Бригадир хитро улыбнулся;
—  Понадобится баббит, найдем. Не на суше,  так на дне морском. Давайте стропа.
Боцман подтолкнул меня к трапу:
—  Мотай в подшкиперскую, там справа от входа стропа висят. Неси сюда.
Когда я принес стропа, рабочие уже повесили между цилиндрами тали и отдавали на подшипниках гайки. Били по ключу кувалдой, по очереди. Ударит несколько раз один, передаст кувалду другому.
—  А ну; дайте я, — попросил Иван Максимович. Бригадир отмахнулся.
:— Да идите, боцман, наверх. Без вас управимся.

Но Иван Максимович упрямо мотнул головой, поплевал на руки и взялся за длинную рукоятку кувалды.
—  Я же столько этот ремонт ждал!
Размахнувшись, боцман ударил по ключу с такой силой, что в полумраке машинного отделения сверкнули искры.
—  Раз! И-раз! И-раз !
—  Пошла, пошла!
Отдав гайку, бригадир уважительно посмотрел на боцмана:
—  Вы что, молотобойцем работали?
—  Всякое приходилось в море, — ответил Иван Максимович, вытирая вспотевший лоб.
Двое рабочих с трудом подняли тяжелый ключ и переставили на другую гайку. И снова боцман бил, приговаривая: «Раз! И-раз! И-раз!»
Отдав полностью гайки, рабочие опустили в картер болты, застропили подшипник. и, удерживая его талями, осторожно вытащила, на плиты. Здесь они разняли подшипник на две половинки, протерли от масла, и я увидел белый металл.
—  Вот мы сейчас его послушаем, — сказал бригадир. Присел на корточки, он взял маленький молоточек и легонько постучал по металлу. Подшипник отозвался глухим дребезжащим звуком.
—  Слышите? — Губский поднял к нам лицо. — Металл отстал от «постели». Придется перезаливать.
—  А где   же   баббит    взять? — озабоченно    спросил боцман.
Бригадир поднялся, вытер сухой ветошью молоточек и спрятал в карман.
—  Пошли перекурим. А баббит... Я же сказал, на дне моря найдем!
Поднявшись на палубу, рабочие уселись на корме и закурили. Боцман устроился рядом, выжидательно поглядывая на бригадира.
—  Ну что,    откроем моряку тайну? — спросил своих товарищей Губский, затягиваясь махорочным дымом.
—  А магарыч будет? — спросил   один из рабочих   и захохотал.
Улыбнулся и боцман, все еще недоверчиво поглядывая на бригадира.
—  Ладно, — сказал Губский, — не будем мучить человека. Смотрите. — Он протянул руку в направлении мола. — Видите на фарватере ржавый бакен. Чайка на нем сидит. Вот недалеко от него затоплена баржа. Немцы на эту баржу весь заводской ценный металл погрузили. Вывезти хотели. Но подпольщики не дали. Здесь, на заводе, большая группа наших людей работала. А связь с городом через Ашота держали. Знаете старика армянина, что семечками возле проходной торгует?    Ну вот. Приказ был короткий: не дать барже уйти.   Утопить-то ее утопили. А поднять — водолазов нет. В порту работы им хватает...
—  Вон оно что! — обрадовался боцман. — Так баббит, можно сказать, рядом с нами лежит!
—  Лежать лежит. Поднять — задача.
Хлопнула камбузная дверь, на палубе показалась Груня.
—  А ну, обидать! — позвала она.
По случаю начала ремонта Груня накрыла стол в кают-компании. Постелив на табуретки обрывки старых газет, чтобы не измазать «мебель», как сказал бригадир, рабочие с удовольствием принялись за Грунин борщ. Хлеб у них был свой, пайковый. Попросив у Груни тарелку, они выложили на нее и свою, пайковую колбасу. Вдруг бригадир заметил висевшую на переборке грамоту Верховного Совета СССР. Встав из-за стола, он подошел к грамоте. За ним поднялись и остальные.
—  Э, товарищи, так вы, действительно, герои!
И бригадир пожал каждому из нас руку. Груня просияла. Боцман смущенно закашлялся и даже ласково посмотрел на Кольку,    когда Губский пожал руку и ему.

Когда все снова сели за стол,    Губский подмигнул боцману:
—  По такому поводу, как начало ремонта, не мешало бы и...
—  У нас «сухой закон», — насмешливо сказал Колька, отламывая кусок колбасы. — Хотя,    если Дракон разрешит, я могу организовать.
—  Хватит. Наорганизовывался, — отрезал боцман.
—  Да бригадир шутит, — замахал руками рабочий, который требовал с Ивана Максимовича магарыч. — Наша работа, как и ваше море, трезвость любит..,
После обеда я ушел на бак и, примостившись под брашпилем, стал думать о водолазах. «Вот если бы найти одного человека... Если б его только найти...»
С палубы «Аджигола» виден был обрыв с белевшей на нем колоннадой Дворца пионеров, бывшего дворца графа Воронцова, одесского генерал-губернатора, в чьей канцелярии отбывал ссылку Александр Сергеевич Пушкин. Памятник Воронцову и сейчас стоит на Соборной площади, огороженный массивными цепями, на которых любят раскачиваться дети. До войны на этом памятнике были высечены пушкинские строки: «Полу-милорд? полу-купец, полу-мудрец, полу-невежда, полу-подлец, но есть надежда, что будет полным наконец».
Во время оккупации эти строки срубили, и на памятнике остались только белые пятна. Но здание Дворца так и оставалось пустым. По городу распространились слухи, что Красная Армия, уходя из Одессы, подложила под Дворец мину замедленного действия. И после того, как 21 октября сорок первого года партизаны взорвали на улице Энгельса штаб, где погибло много немецких и румынских генералов, оккупанты обходили Воронцовский дворец стороной...
До войны не было дня, чтобы я не приходил во Дворец пионеров. Не только я, вся школьная Одесса! Я занимался сразу в трех кружках: в шахматном, художественного чтения и юных натуралистов. Но был во Дворце кружок, о котором я мог только мечтать. Это был кружок юных водолазов. Туда принимали старшеклассников, и то — отличников учебы. Для них был оборудован специальный бассейн. Иногда мне удавалось пробраться к бассейну и наблюдать, как на какого-нибудь счастливчика из седьмого или восьмого класса надевали водолазное снаряжение. Инструктор закручивал на медном шлеме круглое окошечко, и вскоре от ушедшего под воду смельчака оставались на поверхности бассейна только шумные пузыри.
Руководил этим кружком известный в городе водолаз Степан Васильевич Воробьев. Он участвовал в подъеме кораблей, затопленных в 1918 году по приказу Ленина в Цемесской бухте, и много лет проработал в знаменитом ЭПРОНе. Ходил Степан Васильевич валкой походкой бывалого моряка, покуривая трубку. За ним, как за пароходом, всегда тянулся дымный след.
Однажды, набравшись храбрости, я подошел в вестибюле Дворца к Степану Васильевичу и попросил зачислить в водолазный кружок. Он вынул изо рта трубку и спросил, сколько мне лет. Я ответил. Степан Васильевич развел руками: «Не могу. Медицинская комиссия не пропустит». Поднявшись на несколько ступенек по широкой мраморной лестнице, он обернулся и сказал: «Подрастешь, обязательно приходи».
Встретил я Степана Васильевича, когда наши войска оставляли Одессу. Он медленно шел по Приморскому бульвару. Козырек его флотской фуражки был надвинут на глаза. Воротник бушлата поднят. Руки глубоко засунуты в карманы. Из-под бушлата свисала кобура нагана, бившая его по ноге. Увидев меня, Степан Васильевич остановился и облизнул запекшиеся губы.
— Ходил прощаться с Дворцом. А ты подрос... Но, видишь, как оно все обернулось.., Что ж, приходи после войны. Приму обязательно!

И, грустно улыбнувшись, он пошел дальше.
«Вот кого бы найти, — думал я. — А что если сходить во Дворец? Может быть, Степан Васильевич живым и здоровым вернулся с войны и снова руководит своим кружком?»
Я еле дождался конца рабочего дня.
У меня даже не хватило терпения дойти до Потемкинской лестницы, и я, свернув с Приморской, стал карабкаться ко Дворцу по крутому обрыву, над которым возвышалась белая колоннада. На обрыве я поскользнулся, ободрал ногу и чуть не полетел вниз. Но все же добрался до колоннады, перелез через ограду и, обтрусив штаны, быстро пересёк гулкий дворцовый двор.
Но каково было мое разочарование, когда в пустых и пыльных залах этого прекрасного исторического здания я увидел обугленный паркет и битое стекло. А водолазный бассейн был завален мусором.
Возле бассейна меня остановила сторожиха:
—  Ты как сюда попал? Я объяснил.
—  Тю, дурной. Так и голову свернуть недолго. А кружков никаких нема.    Приходила тут одна, очкастенькая. Тоже интересовалась — духовым оркестром.    Даже треугольник, на котором играют, показывала. Всю войну берегла. А водолазов... нет, не видала. Вот приставили сторожить, а сторожить нечего.
С ободранным коленом, уставший и огорченный, я вернулся на «Аджигол».
Утром Груня, растапливая плиту, сказала боцману: — Слышь, Максимыч, иду я учора из судна, подбигае коло гастронома на Пересыпи Колька: «Дай на пирожок!» — «Шо, невесты вже не кормлять?» — спрашиваю. А вин: «То, — каже, — не мэни. То собачке треба», «Собаку пирожками кормыть? Не дам!» А вин свое: «Так то не собаке, то секретарше директора треба». — «Шо Ты голову дуришь!» А вин знов: «Дай, дли судна надо!». Заморочив голову, дала. И шо ты думаешь? Купляе пирожка, бежит у скверик, а там старушка сыдыть, книжку читае. А коло ног у ней овчарочка малесенька крутыться, Колька ей издали пирожка показуе. Собачка до него. Поманив, поманив, хвать собачку и в транвай. Двенадцатый с Пересыпу до Привоза на днях пустылы. Вечером встречаю коло булочной. «Порядок, — каже, — я за тую собачку такой букет секретарше отгрохаю, враз баббит для «Аджигола» найдется!» Боцман побагровел!
—  Колька!
—Ну? — отозвался Колька, выглядывая из кубрика,
— Иди сюда!
Колька подошел, зевая.
— Ты что на судно пятно кладешь?
— Какое пятно? Чего там Груня уже наговорила?
—  Не нужен нам такой баббит, понял? Собак красть, ишь, надумал!
—  Я для себя стараюсь? — обиделся Колька. — Тебе все не угодишь. Баббит надо? Надо, А секретаршу я давно знаю. Она за цветы что хочешь сделает. Случай, форс - мажор! Из машины все обороты выжать надо!
—  Форс у тебя и мажор в голове, — уже мягче сказал боцман. — Был я в заводоуправлении. Поднимут баржу,
—  Поднимут... Жди.
И Колька, поеживаясь от холода, вернулся в кубрик.
Над морем собирались тучи. В бухте заходила темная зыбь. Почуяв непогоду, чайки взлетели с мола и закружили над «Аджиголом».
—  Визьмы   он   то   ведро,— сказала   мне   Груня,— та выляй чайкам. В мене, бачь, руки в тесте. Варэныки хочу вам слепыть.
Я взял на камбузе ведро с остатками борща и вылил за корму. Чайки, слетевшись на воду, стали вырывать друг у друга объедки. При этом они так кричали, что Груня рассердилась:

— От дурни! — И поторопила: — Ведро давай.
Я окунул ведро в море, сполоснул и вернул Груне. Посмотрев ей в глаза, я неожиданно для самого себя спросил:
—  А зачем вы немцам махорку дали? Да еще целый кисет. Я как вспомню оккупацию...
Груня отвела глаза.
—  Думаешь, мэни вспомнить нечего? Така вже вродылась дура. Правильно Колька обизвав...
 




СОЗВЕЗДИЕ АРГО

Боцман разбудил нас рано. На столе потрескивала свеча. За бортом плескало море. Я глянул в иллюминатор: над горизонтом мрачно громоздились тучи, на краю мола устало помаргивал маяк.
—  Подъем!
Я спрыгнул с койки и побежал умываться. Иван Максимович успел вскипятить чай. На столе стояли кружки. Возле моей и Колькиной лежало по два кусочка сахару. Возле кружки боцмана — один.
Заметив, что Колька, не вставая с койки, тянется за папиросой, Иван Максимович грохнул кружкой по столу:
—  Тебе что, особое приглашение надо?
—  Да куда он денется, твой котел! — огрызнулся Колька, но, спрыгнув на палубу, стал натягивать брюки.
Когда сели к столу, боцман сказал:
—  Рабочих сегодня не будет. Из эвакуации прибыла новая партия станков.   Всем заводом идут на разгрузку. Пока слесарей нет, начнем котел.
Напившись чаю, мы спустились в кочегарку. Боцман зажог керосиновый фонарь, подвесил к подволоку и стал объяснять, как чистить котел. Слушая Ивана Максимовича я с опаской поглядывал на кочегарский инструмент. Возле колченогой тачки, называемой «рикшей»,   на ней подвозили к топкам котла уголь, лежал увесистый лом. На языке кочегаров он назывался «понедельник». Рядом с ломом лежала широкая лопата. Ею можно было захватить пуда два угля. Под топкой валялись прогоревшие колосники.
—  Главное, привыкайте никакой работы не бояться, — закончил боцман, — В дальнем рейсе на помощь нам никто не придет.
—  В дальнем! — хмыкнул Колька. — Нам до дальнего, как до Луны. Ты бы лучше, Дракон, насчет молока подумал.
—  Какого еще молока!
—  Из-под коровы. Забыл, что чистка котла — работа вредная. За нее кочегарам молоко дают.
Я думал, Иван Максимович прикрикнет на Кольку и прикажет лезть немедленно в котел, но он сказал:
—  Это ты прав. Буду в заводоуправлении, уточню. Колька повеселел, почесав грудь, подмигнул мне:
—  Вот так. Не напомни, и зарплату забудут уплатить. Давай, Дракон, готовь переноски. Заводская электростанция должна уже работать.
Электропитание с берега начинали подавать с семи часов. Боцман посмотрел на ручные часы и полез по трапу на палубу. Пока мы вскрывали горловину котла, он подключил на берегу низковольтное освещение и опустил через светлый люк две переноски. Вернувшись, он задул фонарь.
—  Ну, ребятки, за дело.
—  Всю жизнь мечтал котлы чистить, — ворчливо сказал Колька, освещая переноской мрачное нутро котла. — Вы их хоть раз за войну освежали?
—  А как же, в Туапсе, когда на ремонте стояли!
—  Оно и видно...
—  Будет тебе, — добродушно    улыбнулся   боцман. — Вот послушай, как я первый раз котел чистил. Объявляю авансом перекур

Боцман присел на пыльный ящик и предложил Кольке папиросу.
Колька сразу отложил инструмент и, усаживаясь в сторонке, сказал:
— Давай, начинай травлю.
—  Да какая это травля? Ты слушай. Плавал я матросом на «Декабристе». Держали мы линию Одесса — Владивосток.    Тяжелая линия, прямо тебе скажу. Тропическая. Знаете песню: «Раскинулось море широко»? Только кочегар, который в тропиках у топок стоял,    мог такую сочинить. Так вот. В стране тогда стахановское движение зарождалось.    Газеты о трудовых рекордах пишут, а у нас... Вахты, сон, да «козел» по вечерам в кубрике. Я комсоргом был. Выступил на собрании: «Пора и нам в стахановцы двигать. Не можем мы в стороне от таких больших дел стоять!» Зашумели ребята, предложения так и посыпались. Перебил всех стармех. Он из старых спецов был. На рядовых моряков даже не смотрел.    Поднял  он руку, говорит:  «В море не рекорды решают, а опыт командного состава. А ваше дело, товарищи комсомольцы, на руле хорошо стоять да пар на марке держать!»   Тут один кочегар и возразил:    «Насчет пара вы правильно сказали,    но котлы у нас давно не чищены.    А если их чистить почаще, можно скорость увеличить, правда, товарищ стармех?» Тут я опять руку тяну: «Если нужно   в котел лезть, матросы помогут.    Правда, ребята?»  Орут, черти: «Давай, объявляй аврал!» Пришли в Коломбо. Вывели на чистку один котел. Спустились матросы в кочегарку. Жара, под вентилятором и то дышать нечем. А тут в горячий котел лезть надо.    А стармех ехидно спрашивает:  «Ну что, товарищ комсорг, не передумал?»    Оглянулся я, кочегары,    механики,    матросы, — все на меня глядят. «Нет, — говорю, — не передумал». Протиснулся в горловину. Колени сквозь робу жжет, пот глаза щиплет, в голове словно рында гудит. Но приказываю себе — назад хода нет! И на шкрябке злость вымещаю. Слышу, и другие матросы полезли. По скрежету шкрябок понимаю, ребята со мной за одно думают! А за матросами и кочегары уже пошли. Быстро мы тогда с котлом справились. Стармех не поленился, сам в котел полез, работу нашу принимал. Хотел придраться, да не смог. Подняли кочегары парок, вышли мы из порта, а за кормой — след от винта словно шире стал. И скорость, скорость! «Качать комсорга!» Еле от них, чертей, отделался. Пришли в Сингапур, за другой котел взялись. В результате — на десять суток раньше срока в Одессу вернулись. Боцман затоптал окурок и встал:
—  Вот так, ребятки. Ну, за дело!
—  Эх, мама родная! — И Колька, размашисто перекрестившись,    полез в котел.    Я подал   ему переноску, стальную щетку, шкрябки и двинулся за ним.
—  До блеска шуруйте, проверю! — донесся вслед глухой голос боцмана.
Осветив переноской ближайшую трубу, Колька принялся очищать ее от накипи. Я взялся за соседнюю. В котле сразу поднялась пыль, забила рот, затруднила дыхание. Я вспотел и закашлялся.
—  Что, не по вкусу работка? — засмеялся Колька. — Это тебе не кисточкой на солнышке водить. Море, оно и таким бывает!
Сплюнув черный сгусток пыли, я продолжал работать. Рассказ Ивана Максимовича придавал силы. «Они ведь в тропиках котлы чистили, а здесь — курорт...» Но как я ни уговаривал себя, работать с каждой минутой становилось трудней. Пот заливал глаза, руки ломило, дышать было нечем. В довершение всего внезапно погас свет. И тут я со страхом вспомнил рассказ Лавренева «Срочный фрахт». Ведь точно так же залез в пароходный котел беспризорный мальчишка по прозвищу Крыса. И точно так, застряв между дымогарных труб, не смог вылезти назад. А пароход торопился из Одессы в Америку, и хозяин Крысы, жадный и жестокий Пров Кириакович, боясь потерять заработок, уверил американцев, что мальчишка выкарабкался, и можно поднимать пар...
Свет загорелся, и я увидел грязное, смеющееся лицо Кольки.
—  Сдрейфил? Это я кабель дернул. Контакт и пропал. Дай, думаю, послушаю, как салажонок «мама» закричит!
—  Не бойся, не закричу, — сказал я, дрожа от пережитого страха.
—  Вылазь, передохнем. А то кашляешь, как чахоточный.
Колька потянул за собой переноску и пополз к горловине. Выбравшись наружу, он помог вылезть и мне. Тяжело дыша, я уселся на ступеньку трапа, подставив лицо вентиляционной трубе. Из нее веяло приятной прохладой.
Колька, развалившись на ящике, вытаскивал из кармана брюк папиросу. Боцмана ни в кочегарке, ни в машинном отделении не было.
—  А знаешь, сколько завод за чистку котла платит? — Закурив, спросил Колька. — Дай бог! Я сказал Дракону, пусть наряд выписывает. А он попер на меня: «Вы в рабочее время котел чистить будете! Народные деньги беречь надо!» Сознательный...
—  Давай продолжим работу, — отдышавшись, сказал я. — Придет Иван Максимович, заругает.
—  Чего там, заругает. Знаешь, как настоящие кочегары делают? — Колька на всякий случай посмотрел вверх и прислушался. — Настоящие «духи» делают так.   Залезут в котел, посидят, вылезут, ополоснут морды под краном, вроде пот их прошиб, и лезут на солнышко. Механик посмотрит и пожалеет:  «Отдыхайте, отдыхайте, ребятки!» Навидался я всякого. И так, на шару котел этот чистим...
—  Кажется, идет, — прислушавшись к шагам на палубе, сказал я.
—  Да ладно тебе. Давай лучше посчитаем, сколько ты мне еще за отрез должен. Груня пока с хлебом кислород
перекрыла. А ты рад. Думаешь, Колька забыл долг. Нет, дорогой, долг платежом красен. Завтра зарплата. Получишь, отдашь мне!
На трапе загремели шаги. Я встал со ступеньки и увидел спускавшихся в машинное отделение рабочих. В руках у них были толстые деревянные бруски. За рабочими спускался боцман.
—  Вот спасибо,    что пришли, — говорил    бригадиру Иван Максимович. — А я думал, раз вы на разгрузке станков, значит, пожалуете до нас только завтра.
—  Станки мы разгрузили быстро... — Губский подошел к машине и озабоченно посмотрел на приготовленный к разборке    поршень. — Я дал заказ    на проточку поршней. Сейчас должен подойти плавкран. Только бы его бригада с «Крыма» не перехватила. У них сегодня сборка главного двигателя.
Губский повернулся к своим помощникам:
—  Майна помалу!
Заскрипели тали, тяжелое тело поршня начало медленно опускаться вниз.
—  Брусья, брусья подкладывайте! — раздраженно сказал Губский. — И шток ветошью обмотайте. Начнет забирать плавкран, облицовку обдерет!
Боцман подождал, пока рабочие уложили поршень на брусья, и осторожно спросил:
—  Насчет баббита не узнавали?
—  Думаю, договорится начальство с водолазами.  Но и вы со своей стороны нажимайте. Я вам подсказал выход, пусть и пароходство похлопочет.
В светлый люк просунулась Груня.
—  Максимыч, тутычки вид Мишы прийшли. Знов вызывае.
—  Тьфу! — Заметив курившего Кольку, боцман сказал: — Я шланг с берега в кочегарку протяну, закончите очищать накипь, скатите котел водой. И учти, я ненадолго, работу все равно проверю!

—  Лучше скажи Груне,    пускай усиленное питание готовит! — отозвался Колька.
Груня постаралась. Правда, за обеденный стол в грязной робе она нас не пустила. Пришлось располагаться на кнехтах. Но зато накормила макаронами с мясом и разрезала арбуз.
—  Ого! — обрадовался Колька. — Где ты такой кавун взяла?
—  Купыла. Специально для тебя, паразита. А ну, дывысь, кажись, до нас кран.
Сопя паром, к «Аджиголу» подходил плавкран. На заваленной деталями судовых машин палубе стоял бородатый матрос и, сложив рупором руки, кричал:
—  Эй, на буксире, принимайте концы!
—  Палубной команде — аврал! — объявил Колька, облизывая липкие пальцы. — Пошли принимать веревки.
С плавкрана полетела выброска. Колька ловко поймал ее и стал выбирать из воды привязанный к выброске швартовый конец. Пропустив его через клюз, оп набросил конец на кнехт. Над «Аджиголом» нависла стрела плавкрана, опуская раскачивающийся гак.
—  Майна веселей! — заорал Колька. И вдруг осекся. В стеклянной кабине крана сидела молоденькая крановщица. Колька послал ей воздушный поцелуй, но крановщица, управляя рычагами крана, не обратила на Кольку никакого внимания. Груня, наблюдавшая за Колькой, засмеялась:
—  Шо, Жених, разлюбылы девки?
Гак скрылся в люке машинного отделения, но вскоре показался снова, медленно поднимая поршень.
—  Дают! — притворно    охнул    Колька,    стараясь не смотреть на стеклянную кабину крана. — Не успеешь перекурить, все поршни в цех закинут.
—  А ты як думав? — собирая грязные тарелки, спросила Груня. — Даром Максимыч пороги на заводи обивав?
Из машинного отделения показался бригадир. Груня предложила ему пообедать, но он отказался:
—  Спасибо, некогда.
И быстро пошел к сходне. Кран отошел, увозя наши поршни в цех.

 


 

Чистка котла имела свое преимущество: нам полагалось работать всего шесть часов. В два часа дня мы уже шагали в заводскую баню.
Проходя мимо никелировочного цеха, где в окнах были видны работницы, полировавшие после никелевых ванн краники и маховички, Колька остановился и сказал:
—  Арматуру для душевых и туалетов «Крыма» готовят. У меня знакомая здесь есть, поговорить надо. А ты иди, мойся. Я скоро.
Я еще не успел раздеться в душном предбаннике, как Колька распахнул дверь и плюхнулся на скользкую лавку.
—  Смотри!
Он раскрыл торбочку, в которой нес мочалку и мыло. В торбочке было полно сверкающих никелем деталей.
—  Зачем тебе это?
—  Зачем? — Колька хитро скосил глаза. — Загоню на Пересыпи. Сейчас каждому такие штуки нужны,
—  Но это же... государственное. Колька потрогал мой лоб и отдернул руку.
—  Тебе лечиться надо.
И, быстро раздевшись, побежал под душ. Намылившись, он вдруг с обидой сказал:
—  За ту собачку Дракон как пилой пилит.    Найди, говорит, старушку и верни ей пса. Иначе такую бочку на тебя накачу, дальше завода никуда не поплывешь! Можно подумать, я не для судна, а для себя старался.
—  Как это, бочку... — не понял я.
—  Не знаешь  «катить бочку»?    Бумагу, зараза, напишет!
—  А как же букет? Разве секретарша не поможет  с баббитом?

—  Обещала. А там черт ее знает. Она же уверена, что я в загранку хожу. Я ей травлю дал, что на «Аджиголе» кореш работает.
Вон оно что!..
—  Но ты хоть раз в дальний рейс ходил?
Колька промыл глаза и мотнул головой.
—  Дальше Констанцы не был.   А бабам   травлю даю про Бомбей, Сингапур. Бабы, они всему верят.
Бомбей... Сингапур... Я протер запотевшее окошко. Из него виден был наш «Аджигол». Если даже и закончим скоро ремонт, дальше маяка не уйдем...
Колька, словно угадав мои мысли, хлопнул меня по плечу:
—  Не дрейфь, еще наплаваешься! Потри спину.
Когда я поднялся в город, запахло дождем. На скамейках бульвара желтели опавшие листья. Внизу темнело море, но там, где была затоплена баржа, молодо сверкал прибой.
Возле памятника Дюку остановились двое моряков. На них были лихо заломленные фуражки и широченные клеши. У одного из кармана брюк выглядывала бутылка.
—  Кочегар? — спросил он меня.
—  С чего вы взяли?
—  А вон сажа под глазами не отмыта! Я смутился и потер глаза.
—  Он не научился еще мыться после вахты, — сказал другой. — Он и про Дюка, наверно, ничего не знает.
—  А что я должен знать про Дюка?
—  Смотри!  — Моряк   показал   на   памятник. — Видишь, одна рука протянута к морю,    другая показывает на берег. Ну?
Я пожал плечами.
—  Эх, салага, салага. Пора бы тебе знать такие вещи...
И, засмеявшись, моряки побежали вниз по Потемкинской лестнице.
Ветер усилился. На асфальт упали капли дождя, Я прибавил шаг и вдруг напротив гостиницы «Лондонская» увидел на скамейке того самого старичка, служителя музея. Закутанный в свою рваную шаль, не обращая внимапия на быстро портившуюся погоду, он спокойно читал книгу, приблизив ее к самым очкам.
Я поздоровался.
Старичок нехотя оторвался от книги, снял очки и уставился на меня.
—  Не узнаете!
—  Как же, как же! — воскликнул он. — Вы тот самый молодой человек, который подарил нашему музею великолепный экспонат! Должен сообщить, что этот обрывок газеты    украсил    экспозицию  «Партизанская борьба  на Одессщине».    Сам секретарь   обкома партии    приезжал смотреть эти волнующие документы. Ну-с, что вы стоите. Садитесь и рассказывайте, что интересного произошло в вашей жизни со дня нашего знакомства.
Я опустился на скамью и, поглядывая на расходившееся под ветром море, стал рассказывать о себе. Выслушав мой унылый рассказ, старичок захлопнул книгу и въелся в меня остренькими глазками.
—  Чем же вы недовольны? Чем вы недовольны, я вас спрашиваю? Все сразу не дается в руки. А книги вы читаете? Профессией своей интересуетесь? Нет! Иначе вы не шатались бы по Приморскому бульвару, а сидели после работы в Публичной библиотеке. Она уже давно открыта. Да, да. Я знаю, что говорю. Вы хотели плавать, учиться — прекрасно! Плавать, я считаю, вы уже начали. А учиться? Ведь нигде в миро нет такой сети заочного обучения, как в нашей стране. Я не плавал, но мир  повидал. Я археолог. И прежде чем получить университетский диплом, ходил простым рабочим в экспедиции. С этого начинают все. Учитесь! Пропадайте в Публичке, на Херсонской улице. Познавайте свое море, как великие мореплаватели, и тогда вы получите на него полное право!

Он снова раскрыл книгу и ткнул в нее сморщенным пальчиком:
—  Это «История древних цивилизаций». Вам покажется странным, но я и теперь учусь.    Вы представить   не можете, какой великий прогресс ждет нашу страну. Люди соскучились по творчеству, они жаждут созидать! Я уверен, море тоже скоро станет другим. Кочегарская лопата отомрет. Отомрет и паровая машина.   Уже ей на смену пришел дизель. А там... Возможности человека неисчерпаемы. И морю нужны будут не романтики, а инженеры. И кому, как не вам, стремиться к этому званию. Морской инженер! Звучит, а?
Дождь уже посеребрил фонари у подъезда гостиницы «Лондонская», но старичок его не замечал. Я поднялся, но он придержал меня за руку.
—  Подождите.
Порывшись под шалью, он вынул записную книжечку и, надев очки, нацарапал адрес.
—  Заходите. Я подберу вам кое-что «за ваше море». Так, кажется, говорят у нас в Одессе.
Подняв голову, он удивленно сказал:
—   Кажется, идет дождь...
От старичка я ушел в полном смятении. Конечно, он прав. Я же мечтал учиться, поступить в заочную школу моряков. Ведь объявление о приеме я читал уже через несколько дней после освобождения города от оккупантов! Я же говорил об этом даже Фиме-примуснику! Что же мне мешает теперь? Почему я постоянно думаю только об одном — как попасть на пароход, уходящий за горизонт?
Дождь усилился, я пошел быстрей. Куда я шел? Я не знал... Неожиданно, возле портового спуска, меня остановил боцман. Ремешок его мокрой фуражки был опущен. На бровях блестели капли дождя.
—  Котел промыли? — сразу спросил он. — Ну, молодцы. Теперь остается пробанить трубки. А Миша меня до
высокого начальства таскал. Заставляют ехать. Партийным бюро грозят. Правда, я отсрочку попросил. Следующее судно принимать поеду. Воспользовался случаем и про баржу рассказал. Начальство всполошилось! Это клад, говорят, под ногами лежит! Люди жизнью рисковали, чтоб немцам его не отдать. Уже до водолазного начальства звонили. Будет у нас баббит!
Иван Максимович вытер ладонью мокрое лицо и, спохватившись, сказал:
—  Что же я тебя под дождем держу? Ты и голодный, наверно? Идем в «Два орла». Я пива выпью, а ты хоть бутерброд съешь.
Пивная «Два орла» находилась недалеко от порта, рядом с «Домом царя Ирода». Над входом в это сырое, неприглядное заведение висела скучная вывеска «Пиво-воды». Издали стоящие раздельно и намалеванные кривыми буквами слова напоминали двух взъерошенных птиц. Поэтому моряки и прозвали пивную «Два орла».
Пол в пивной был посыпан опилками. За мраморными столиками — никого. У высокой стойки, заставленной пивными кружками, толстая буфетчица разговаривала со стариком официантом. Увидев нас, они замолчали. Усадив меня за столик, Иван Максимович подошел к стойке. Себе он попросил кружку пива, мне — бутылку лимонада и бутерброд с колбасой.
—   Цены у нас коммерческие, — предупредила буфетчица.
—  Да знаю!
—  Садитесь, вас обслужат.
Боцман сел к столу, снял фуражку и повесил на соседний стул.
—  У нас есть вешалка, — сказала буфетчица.
—  Не пивная,    а милиция! — засмеялся боцман. Но все же встал и повесил   фуражку на стоявшую у двери вешалку.
Официант, шаркая больными ногами, принес заказ.

—  Миша привет тебе передавал, — отхлебывая пиво, сказал    Иван    Максимович. — Говорит,     отремонтирует «Аджигол», я его на большой пароход пошлю.
—  Правда?
—  А ты думал. Миша — человек!    Я ж его еще по испанской тюрьме знаю. В одной камере вместе сидели. Били его, сволочи, крепко. Он потому и в инспектора потом пошел.
—  Иван Максимович, расскажите!
Боцман улыбнулся:
—  Я и рассказываю. А ты ешь и слушай.
Но мне было не до еды. Я даже не посмотрел на бутерброд с засохшей колбасой, лежавший на выщербленной тарелке. Я только отпил лимонад и уставился на Ивана Максимовича.
Официант принес боцману сдачу и, понизив голос, спросил:
—  Может, у вас есть что-нибудь продать?
—  Нет! — резко ответил боцман.    И когда официант отошел, проворчал: — Деляги...
—  Да ну их, Иван Максимович, вы про Испанию расскажите.
Но боцман, разозлившись, молчал. Потом закурил и неприязненно посмотрел в сторону буфетчицы. Она гордо задрала голову, уставившись в мутное от дождя окно. Официант грязным полотенцем протирал кружки.
—  Я же с фашистами еще до войны познакомился, — немного    успокоившись,    сказал    Иван    Максимович. — В тридцать шестом, когда после «Декабриста» на «Благоев» попал.    А Миша штурманом на «Благоеве»   был. Первым же рейсом пошли мы в Испанию. Продовольствие республиканцам везли. Знали, неспокойно уже в Средиземном море. Фашисты наши суда без всякого предупреждения топили. Не могли простить, что мы помогаем республиканцам. Ну вот. Прошли Матапан, последний мыс Эгейского моря, вошли в Средиземное.    Погода — благодать. У нас зима, шторма на Черном море ревут. А здесь — теплынь, солнце, штиль. Я впередсмотрящим на баке стоял. Смотрю — перископ. И прямо на глазах всплывает, проклятый! Стали мы отворачивать; а лодка уже рядом. И — пушку наводит. Семафорят нам: «Оставить пароход, немедленно!» Что делать? Безоружные мы... Судно-то торговое... Я даже во время войны завидовал военным морякам... Сыграли тревогу, спустили шлюпки. Только отошли от борта, пальнули гады. Накренился «Благоев», стал оседать кормой в воду. Снова пальнули. Стал переворачиваться пароход. Чайки и те закричали над ним. А что о нас говорить! А лодка как внезапно появилась, так внезапно и ушла под воду. А вскоре фашистский крейсер к нам подошел. Подняли нас на борт и — повезли в тюрьму. Год в Испании пробыли. В первые дни Миша в камере и запевал «Интернационал». Зубы ему, гады, выбили. Потом в карцер бросили. Я запевалой стал... Посадили в одиночку. Что тебе сказать? По ночам всего несколько звезд через решеточку видно. Но я ж под Одессой вырос, в степи. А в море с пятнадцати лет потел... Во всей широте небо представлял. И Кассиопею, и Скорпиона, и нашу родную Медведицу, конечно. Но особенно любил я созвездие Арго. Сверкает над океаном, как застывшая молния!
Иван Максимович залпом допил пиво и загасил папиросу.
— Доедай бутерброд, пойдем.
Когда мы вышли из пивной, буфетчица проводила нас злым взглядом.

 



ЗАРПЛАТА

 

Деньги на буксир принесла кассирша пароходства, высокая женщина с надменным лицом. Поднимаясь по сходне, она обеими руками прижимала к себе брезентовый портфель. Расположившись в кают-компании, кассирша надела нарукавники, раскрыла ведомость и подозвала меня: «Распишись». Я взял протянутую кассиршей ручку, нашел отмеченную птичкой свою фамилию и поставил корявую подпись. Рука моя дрожала. Это была первая в моей жизни зарплата, но я должен был отдать ее Кольке.
—  Следующий!
Расписавшись в ведомости, Колька подмигнул кассирше:
—  Сегодня в городе «Королевские пираты». Пойдем? Кассирша от негодования округлила глаза:
—   Вы посмотрите на него! Жених нашелся. У меня сын такой, как ты!
—  А вин и е Жених, — сказала Груня. — Кличка   в його така.
—  Тогда привяжите его, чтобы на людей не кидался. Стоявший за Груней   Иван Максимович покачал головой:
—  Ну, Колька...
—  Подумаешь, пошутить нельзя! Раздав деньги, кассирша ушла.
День был дождливый. Ветер гнал с моря громады волн, они пенились на камнях и, снова набирая силу, неслись к сваям. Воздух был солоноват от разлетавшихся у борта брызг. Боцман озабоченно прошелся по палубе, проверил концы и посмотрел на горизонт.
—  К ночи даст прикурить.
Колька куда-то исчез. Постояв у сходни и продрогнув, я прислонился к переборке камбуза. Она была теплой. За переборкой Груня шуровала кочергой. Вдруг она вышла, увидела меня и попросила:
—  Сбигай в котельню, принеси вугля.
Уголь в нашей бункерной яме кончился, и мы носили его из заводской котельной. Отказать Груне я не мог, взяв ведра, я сбежал на берег.
Мне нравилось ходить в котельную. Там, как в пароходной кочегарке, напряженно гудели котлы и на металлическом полу мотались отблески огня. Кочегары, моряки-пенсионеры, сидели на низеньких скамеечках перед пылающими топками, вытирая косынками морщинистые шеи. А на громадных кучах угля лежали отполированные до блеска кочегарские лопаты. Время от времени один из кочегаров поднимался и распахивал топку. Оттуда вырывалось пламя. Кочегар нагибался, набирал со скрежетом полную лопату угля и ловким движением забрасывал уголь в дальний конец топки. Пламя темнело, котельная наполнялась дымом. В поддувало просыпались золотистые искры. Забросав топку, кочегар с лязгом захлопывал дверцу, швырял лопату и снова усаживался на скамеечку, вытирая косынкой шею. Топка розовела, пламя набирало силу, и наверху возле предохранительного клапана начинал весело посвистывать пар.
В этих тщедушных на вид стариках меня поражало не только умение быстро и ловко работать, но и шутить. Особенно выделялся своими неожиданными шутками маленький, щупленький кочегар дядя Федя, по кличке Сельдерей. Когда я первый раз пришел в котельную, он подозвал меня и с невинным видом сказал: «Хлопец, сделай одолжение. Вон, под умывальником, кусок антрацита лежит. Помой, пожалуйста. А то невдобно до лаборатории такой грязный кусок угля нести». Сидевшие на соседних скамеечках кочегары молчали, сосредоточенно поглядывая на манометры. Но как только я намочил под краном уголь, за моей спиной раздался хохот. Больше всех смеялся Сельдерей. По его морщинистым щекам катились слезы. В другой раз он с самым серьезным видом предложил мне «продуть макароны». У него на коленях лежал, полученный по карточкам, пакет макарон. Заметив меня, кочегар встал, положил пакет на скамеечку и открыл топку. «Пока я уголек забросаю, продуй макароны, а? — попросил он. — Я их каждый час продуваю. А то за смену в них столько угольной пыли набьется, что старуха из дому выгонит!» Но опять, как только я стал продувать макаронину, первым от смеха повалился на угольную кучу сам Сельдерей. Но я не обижался на стариков. Ведь это они воевали в гражданскую, ходили на первых советских пароходах за границу, помогали республиканской Испании, плавали под бомбами в Великую Отечественную...
Когда в котельную приходила Груня, Сельдерей вскакивал, вытирал косынкой скамеечку, и пока Груня сворачивала самокрутку, раскалял в топке ломик и давал ей прикурить...
Возле сходни передо мной вырос Колька.
—  Давай деньги!
От Кольки уже сильно пахло вином. Я поставил ведра и полез в карман. Колька пересчитал деньги и ухмыльнулся:
—  Порядок!
Стараясь не смотреть на его раскрасневшееся от вина лицо, я попросил одолжить мне немного денег на цветы.
—  На цветы? — удивился Колька.
Пришлось в двух словах рассказать ему о Екатерине Ивановне.
—  Ну, раз так, — великодушно сказал он, — держи!
Высыпав в камбузный ящик уголь,    я отпросился у боцмана, умылся и поспешил в город. Купив на Привозе несколько самых красивых хризантем, я на трамвае доехал до Ближних Мельниц. Туда уже ходил, дребезжащий всеми стеклами, десятый номер.
Войдя в знакомый двор, я миновал колодец, где во время оккупации итальянские солдаты набирали воду для лошадей, и постучал в низенькую дряхлую дверь. Открыла мне чужая женщина. Руки ее были в мыльной пене. За подол ее юбки держался плачущий ребенок. Узнав, что я хочу видеть Екатерину Ивановну, женщина тяжело вздохнула:
— Нет Екатерины Ивановны. Неделя как схоронили.
Я попятился и медленно пошел со двора
Дойдя до кладбищенской стены, я пролез в знакомую дыру и направился   к   видневшейся   вдали  церкви.   Там всегда стояли старухи нищенки. Жили они на Ближних Мельницах и хорошо знали Екатерину Ивановну. Она никогда не отказывала им в подаянии. Маленькая, горбатенькая   старушка и подвела   меня к свежей   могилке. Я положил на влажную землю цветы и долго стоял, слушая печальный шум кладбищенских деревьев
Когда я вернулся на «Аджигол», в темной воде бухты отражались звезды. Шторма, как ожидал боцман, не было. Но ветер посвистывал в снастях, и похоже было, что он не собирается стихать.
В кубрике, освещенном оплывшей свечой, были боцман и Колька. Погладив свежевыбритые щеки и надевая китель, Колька заявил:
— Утром можете не ждать! Пиши, Дракон, выходной!
—А котел?
—Котел? - хохотнул   Колька. - Пароход   не пассажирский, спешить некуда. Мне зарплату для чего дали?
И, сделав нам рукой, Колька загремел ступеньками трапа.
— Вот сукин сын, - выругался боцман, - на все ему плевать!
— Иван Максимович, я сам завтра справлюсь.
—Ложись лучше спать, - сказал боцман и, раздевшись, задул свечу.                               
Когда утром мы с боцманом спустились в машинное отделение, рабочие были уже там. Двое из них, зажав в тисках поршневые кольца, запиливали на них фаски, а бригадир, сидя в цилиндре, снимал воздушной турбинкой наработок. От визжащей турбинки летели разноцветные искры. При нашем появлении турбинка смолкла. Бригадир выглянул из цилиндра и, заметив боцмана, подозвал его.

—  Новость есть.    На днях баржу поднимать будут. Поэтому мы и торопимся. Поршни в цехе уже проточили. Скоро начнем монтаж.
Бригадир был небрит, под глазами — темные тени. Он улыбнулся, и, глядя на него, улыбнулись и мы.
—  Значит, скоро закончат ремонт? — спросил я.
—  Терпение, сынок, терпение. -— И, включив турбинку, бригадир скрылся в цилиндре.
—  Видал! — обрадованно сказал боцман. — Давай, ныряй в котел.
Он подал мне метлу, приказав обмести сажу. На языке кочегаров это называлось «погонять голубей». А тесное пространство котла между задней стенкой и трубной доской, где больше всего скапливалось сажи, — «голубятней».
Прихватив переноску, я залез в котел. Теперь я уже не дрожал, как в первый раз. Уверенно и быстро, освещая тусклой лампочкой путь, я добрался до «голубятни» и, став во весь рост, начал обметать сажу. Переноску я повесил над головой. От моей метлы вокруг лампы кружила черная метель. Чихая и кашляя, я неожиданно почувствовал себя настоящим кочегаром, от которого зависит движение судна. Мне представилось: пароход остановился в море, за бортом неистовствует шторм. На мостике стоит капитан и нетерпеливо звонит в машинное отделение, спрашивая у старшего механика, когда отремонтируют котел. А котел ремонтирую я...
Размечтавшись, я не расслышал голос боцмана:
—  Вылазь, а то задохнешься!
Я вылез из котла и, усевшись прямо на плиты, попросил пить. Иван Максимович, глянув на меня, засмеялся:
—  Ну, брат, ты уже и на   кочегара   первого   класса экзамен можешь держать!
Вечером боцман принес в кубрик колбасу, хлеб и банку свиной тушенки. Вскипятив чай, он пригласил меня к столу;
—  Садись, пировать будем.
К чаю боцман открыл коробку печенья. Я прочитал название: «Первомайское». Такое печенье можно было купить только у спекулянтов.   И то за бешеные деньги.
—  Иван Максимович, зачем вы потратились? Боцман недовольно посмотрел на меня:
— Деньги на то и существуют, чтоб их тратить. Откусывая печенье, я спросил:
—  Груня говорила, у вас квартира в городе есть,
—   Ну?
—   А вы... на буксире живете.
—  Мало что Груня говорила...
Боцман встал и нервно заходил по кубрику. Чайник отразил беспокойное пламя свечи.
Походив немного, боцман сел и хмуро сказал:
—  Моя квартира — вот, — он обвел рукой кубрик. — А там... Пришел я в первый день по возвращении в Одессу, открыл своим ключом дверь,   слышу детские голоса. И вдруг — крик. Женщина   прижалась к стене, смотрит на меня безумными глазами, просит:    «Не убивайте, мы уйдем!» Ничего не понимаю. А детишки уцепились за ее юбку — и в рев. Потом я уже узнал, фашисты писали в приказах: тех,    кто занял квартиры   коммунистов и не уйдет с гитлеровцами на Запад, большевики по возвращении убьют. Постоял я в дверях, посмотрел на перепуганных детишек и махнул рукой. Живите...
Боцман налил чай. В это время наверху хлопнула дверь, на трапе послышались шаги, и в кубрике появился
милиционер.
Иван Максимович отодвинул кружку и встал. Милиционер с интересом оглядел кубрик.
—  Вот, значит, как моряки живут... Протянув боцману руку, представился:
—  Сержант Голубков.
—  Слушаю вас, товарищ сержант, — сказал боцман и слегка побледнел.

Сержант сдвинул на колено полевую сумку, вынул какую-то бумажку.
—  Меня интересует такой вопрос.    Рымарь Николай Петрович здесь проживает?
—  Здесь, — настороженно ответил боцман. — А что он натворил?
«Ну, попался Колька, — с испугом подумал я. — Наверно, с теми никелированными штуками».
— Так... — Боцман забарабанил пальцами по столу. — Может, чаю выпьете, товарищ сержант?
—  Спасибо, некогда. Документов при Рымаре не было, назвался матросом с «Аджигола». Вот начальство   и послало проверить. Если хотите, идемте со мной. Положительная характеристика с вашей стороны облегчит его положение.
—  Да, да. — И боцман торопливо схватил висевший на переборке бушлат.
Когда они ушли, я убрал со стола и решил проверить судно. Мне хорошо запомнилась ночь, когда «Аджигол» чуть не выбросило на камни.
На палубе в лицо хлестнул ветер, сходня угрожающе скрипела, свет фонаря метался по волнам.
—  Эй, на «Аджиголе»! — донеслось с берега.
Я подбежал к борту и разглядел на берегу человека в брезентовом плаще.
—  Я из портнадзора! Крепите все, шторм идет! Человек двинулся    дальше,    окликая    вахтенного   с
«Крыма».
Я побежал в подшкиперскую и взял запасной фонарь. Спички нашел на камбузе, Груня хранила их в духовке. Когда фонарь разгорелся, я спустился в машинное отделение. Под плитами хлюпала вода. Подняв фонарь, я внимательно осмотрел переборки. Течи нигде не было. Но па плитах лежал незакрепленный мотылевый подшипник. Если буксир начнет сильно качать, он может ударить в борт! Поставив фонарь, я нашел кончик и привязал подшипник к толстой колонне паровой машины.    Двойным шкотовым, как учил боцман!
Еще раз внимательно осмотрев машинное отделение, я поднялся па палубу.
На фарватере тревожно перемигивались огоньки, в порту выла сирена маяка. От ветра у меня начали слезиться глаза. Я попробовал ногой швартовы, набиты они были крепко.
Вдруг возле камбуза что-то глухо ударилось о палубу. Я поспешил туда и увидел обессилевшую птицу. Она била крыльями, стараясь взлететь. Я поднял ее, птица больно клюнула меня в руку. Клюв у нее был желтый, упругие крылья отливали синевой. Я не знал, что это за птица. В Одессе я не видел таких. Она летела, наверно, из наших северных лесов, отбилась от стаи и упала   на палубу.
Открыв камбуз, я расшевелил в плите угли и стал согревать бедняжку. Она успокоилась и закрыла глаза. Свет берегового фонаря глянул в камбузную дверь. Птица встрепенулась и рванулась навстречу свету. Я не успел удержать ее.    Высоко над мачтой мелькнула ее тень  и пропала.
Постояв еще немного на палубе, я погасил керосиновый фонарь, отнес его в подшкиперскую и вернулся в кубрик. Присев за стол, я не заметил, как уснул.
Разбудил меня боцман. В иллюминаторе сипел рассвет. Иван Максимович повесил бушлат, снял фуражку и потер озябшие руки.
— Накуролесил Колька, — сказал он и рассмеялся. — Завелся в ресторане с матросами с «Краснодара». Они вчера с перегона пришли. Ну, сам понимаешь, форсят ребята. Кожанки на всех, сигареты американские. А Колька плавал с ними на «Шахтере». Выпили вместе. Ну и говорят: «Разве твой «Аджигол» пароход?» Пошутили просто. А Колька как грохнет кулаком по столу: «Ваш «Краснодар» — плавучее корыто. Где он был, когда  «Аджигол» десанты на Малой земле высаживал!» Завелся, и — в драку. Один против четверых. Здоровый, черт. Побил их крепко. Сейчас чаю попью и на прием к начальнику милиции пойду. А то за хулиганство Кольке не поздоровится...
На камбузе уже гремела кастрюлями Груня. Она пришла рано. Квартира, в которой Груня жила на Пересыпи, — полуподвальное помещение с покосившимся окном и полутемной передней, где коптил примус, — с наступлением осенних холодов совсем отсырела. Груня жаловалась, что по ночам не может спать. «Тильки и согреваюсь шо махоркой», — говорила она. Плиту она разжечь не могла, дымоход был чем-то завален. Все лето Груня ходила в домоуправление, по управдом не обращал внимания на жалобы худенькой, одинокой женщины. Обо всем этом Груня рассказала только вчера.
—  Что же ты раньше молчала? — рассердился Иван Максимович. — Я бы твоему управдому давно хвост накрутил!
Груня несгибающимися от холода пальцами засунула под платок растрепавшиеся волосы и тихо сказала:
—  Хиба в тэбэ других забот нема? Мало ты з «Аджиголом» за лито набигався?
Иван Максимович пообещал с утра пойти к управдому, но теперь должен был выручать Кольку.
Пока Иван Максимович брился, Груня накрыла на стол.
—  Ой, Колька, Колька, — вздыхала она, вытирая полотенцем    чайные    кружки. — Скильки казала,   не пей! А вин свое.
Вдруг она спохватилась:
—  Шо я стою? Треба ж йому чого-нэбудь сготовить! Пидожды, Максимыч, я зараз.
И, бросив на стул полотенце, побежала на камбуз.

 




ВОДОЛАЗЫ

 

К сваям подошел моторный бот. Загремела якорная цепь. Бот задрожал, отрабатывая машиной назад. От кормы бота разошлись пенистые круги.
Груня подозвала меня:
—  Дывысь, водолазы!
На палубе бота появился усатый старшина. Он взял багор и отпихнул колыхавшиеся возле свай замазученные доски. Потом укрепил на корме маленький трап и покрутил кривошипы машины, подающей в водолазный скафандр воздух. Убедившись, что все в порядке, он вернулся к рубке и поднял на мачте сигнал: «Произвожу подводные работы». Сигнал этот, синий с белым, был похож на большой детский флажок и по Международному своду сигналов обозначался буквой «альфа». Свод сигналов, по настоянию боцмана, я читал по вечерам, придвинув к койке свечу...
Вернувшись на корму, старшина наклонился над люком кубрика и свистнул. Из люка показался водолаз, в шерстяном костюме и в вязаной шапочке. А из машинного отделения вышел моторист в комбинезоне и в берете. В руке он держал гаечный ключ. Этим ключом, когда водолаз был уже одет, он завинтил шлем, а потом закрутил на шлеме окошечко. Все было так, как до войны во Дворце пионеров, только за трапом, на котором стоял водолаз, был не бассейн, а глубокая бухта с затопленной на дне баржей...
Я хотел посмотреть, как водолаз уйдет под воду, но из кочегарки погрозил кулаком боцман:
—  А кто котел заканчивать будет? Я спустился к котлу.
В этот день работал я как одержимый. Мне не терпелось закончить банить трубки и вернуться на палубу, смотреть на водолазов. Даже Иван Максимович, подававший мне инструмент,    подергал за кабель переноски   и сказал:
—  Хватит, от тебя уже пар идет.
Потный и грязный, я вылез из котла и жадно стал пить воду из протянутого боцманом с палубы шланга. Отдышавшись, я вытер губы и спросил:
—  Как там Колька?
—  Вернется. Он еще и милиционерам нагрубил. Я еле упросил начальника милиции ничего не писать в кадры. Иначе не видать ему больше моря. Придет сегодня. Под мою ответственность.
Подняв переноску,    Иван Максимович    внимательно осмотрел вычищенные мной трубки.
—  Ну вот. Теперь можно и Регистра приглашать. Но прежде я одного человека позову. Профессор! Даром что кочегар. — Иван Максимович улыбнулся. — От его глаза ни один котельный изъян не скроется!
Положив переноску, Иван Максимович   заглянул под плиты и сказал:
—  Нам бы еще воду с льял откачать. А то, чего доброго, кочегарку скоро затопит. Ну ладно, шабаш.
И боцман поднялся на палубу. Я собрался было за ним, но, споткнувшись об осушительный насос, стоявший недалеко от котла, вдруг подумал: «Воздух у нас есть. Он поступает с берега к турбинке, которой бригадир снимает наработок в цилиндрах. А что, если этот шланг подключить к осушительному насосу? Какая разница, пар будет толкать поршни или воздух?»
Не думая уже о водолазах, я переступил комингс, отделяющий кочегарку от машинного отделения, отсоединил от турбинки шланг и потащил к насосу. Рабочих не было, они ушли в цех. Рядом с насосом валялся раздвижной ключ, «шведик», как называл его боцман. Отдав трубу острого пара, я подключил к насосу шланг, обмотал проволокой и помчался наверх, включать воздух. Колонка воздушного крана находилась на берегу. Как тольконя повернул зашипевший крап, до меня донеслось постукивание ожившего насоса. И сразу из бортового отверстия грязной струйкой запульсировала вода!
Не помня себя от радости, я вернулся в кочегарку и увидел боцмана. Лицо его было растерянным.
—  Это ты? — хрипло спросил он, показав на насос. — Как же я, старый болван, не догадался? Задышал, задышал наш «Аджигол»!
—  Максимыч! — показалась в дверях кочегарки Груня. — Водолаз вылазыть!
—  Иван Максимович, я пойду посмотрю.
—  Иди, иди!
Когда я выбежал на палубу, водолаз ухватился за поручни трапа. Поднявшись до половины из воды, он остановился, подставив старшине шлем. Старшина отвинтил сначала окошечко-иллюминатор, а потом снял и шлем. Водолаз помотал головой, словно отряхиваясь, и, наверно, попросил напиться. Потому что старшина, сбегав в кубрик, принес графин и подал водолазу полный стакан воды.
—  А я их знаю, — сказала Груня. — И того, вусатого, и того, шо воду пье. Як Новороссийск освободылы, воны у порту робылы. Кажный божий день пид водой. Шо воны тильки нэ пидиймали з грунта! Одного разу здоровенну бонбу вытяглы. Усим судам приказано було уйти з порту. А другого разу    пидводну лодку на понтонах пиднялы. 3 ней воны довго возылыся.    Помнишь, Максимыч,   як вона всплыла?
Груня повернулась к подошедшему боцману.
—  Помню...
На палубу поднялись рабочие.    Остановившись возле нас, тоже стали смотреть на водолаза.
—  О какой вы лодке говорите? — спросил бригадир. — Здесь, в Одессе, тоже недавно с грунта подняли.
—  То в Новороссийске было, — помолчав, сказал боцман. — Я командира хорошо знал. Наш, с торговых моряков. Старпомом на «Декабристе» был... Всплыл он в бухте, перед самым носом фашистов, и прямой наводкой по ним бил. Потом на грунт лег, темноты дождаться хотел. Закидали, сволочи, глубинными бомбами. Подбили. Масляное пятно по всей бухте пошло... Ну, деваться некуда, всплыл. В упор гадов расстреливать стал. Сам за комендора у пушки работал. А за спиной флаг гвардейский, пулями пробитый. Так, с поднятым флагом, и ушел на дно...
Губский вздохнул. Груня начала сворачивать самокрутку. Боцман прислушался к машинному отделению и посмотрел за борт. Вода уже не пульсировала, а стекала ржавой струйкой.
—  Чего рот раскрыл? — напустился    на    меня    боцман. — Видишь, насос сорвал!
Я побежал в машинное отделение. Насос с хрипом высасывал из-под плит остатки воды. Я заломал шланг. Насос дернулся и остановился.
Когда я поднялся наверх, водолаза на трапе уже не было. Он снова ушел на грунт. На поверхности воды всплывали и лопались пузыри.
К обеду появился Колька. Под глазом у него набух синяк. Козырек фуражки был сломан. Рукав кителя оборван.
—   Чего уставился?  —  процедил он сквозь  зубы. — Пойди лучше у Груни ниток попроси!
Но Груня сама пришла в кубрик. Посмотрела на Кольку, покачала головой, взяла из Колькиных рук китель и, усевшись на койку, принялась зашивать рукав. Закончив, она перекусила нитку, встряхнула китель и швырнула Кольке.
—   Пожрать дашь?  — надевая китель, спросил он.
—  С довольствия тебя ишо не знялы.
И Груня, вынув из шкафчика чистую тарелку, пошла на камбуз.
Колька повеселел. Одернув китель и глянув в зеркало на свой синяк, он сел за стол и начал рассказывать о соседях по камере.
—   Спикулей там полно. Чем только не торгуют люди!.. Послушал я их и решил завязать. А то, вправду, поймают с каким-нибудь паршивым краником, загремишь на всю катушку!
В кубрик спустился боцман.
—   Вернулся, красавец? Хорош! С такой мордой самый раз к девкам ходить. Пока ты в милиции прохлаждался, мы котел закончить успели. Пообедаешь, сделаешь в машине и в кочегарке генеральную уборку.
—  Сделаю, не волнуйся...
Накормив Кольку, Груня позвала меня на камбуз:
—   Возьми оцю кастрюльку  та отнесы водолазам. Нехай борща горяченького поидят.
—  Так водолаз же еще под водой!
—  Поки ты донэсэшь, вин аккурат вылэзыть.
Груня оказалась права. Пока я шел вдоль берега, водолаз снова показался из воды, уцепившись за трап. И снова над ним склонился старшина.
Для того чтобы попасть к боту, нужно было пройти через док. Его недавно восстановили. В день открытия дока на стапель-палубе состоялся торжественный митинг. Играл духовой оркестр, пионеры подносили рабочим цветы. А потом директор завода разрезал ленточку, и в док, сопровождаемый «Форосом», вошел первый пароход. Это был танкер «Серго», торпедированный во время войны. Сейчас он стоял в лесах, как строящийся дом. Под днищем танкера ярко горели дуговые лампы, и рабочие в брезентовых робах очищали от ракушек и ржавчины кингстонные ящики. Сварщики подваривали бортовые кили. А на самом верху дока с трамвайным звоном двигались портальные краны. Я посмотрел наверх.
—  Давай, паренек, не задерживайся, — крикнул мне из-под днища танкера какой-то рабочий. — Неровен час, свалится на голову железяка, отвечай за тебя!

Я хотел ответить, что я не «паренек», а матрос буксирного парохода «Аджигол». И что скоро мы тоже станем в док. Но рабочий уже закрылся щитком и затрещал искрами сварки.
Прижимаясь к сырой стенке дока и поглядывая уже с опаской вверх, я пробрался на другой конец стапель-палубы и осторожно, боясь пролить борщ, перелез на сваи. Когда я подошел к боту, меня встретил сам старшина.
—  Чего тебе? — недружелюбно спросил он.
—  Вам борща послали.
И я протянул старшине кастрюльку.
—  Какого еще борща?
Я рассказал о Груне. Старшина засмеялся.
—  Ну, раз так, спасибо. Погреем водолаза. А то он, и правда, на грунте слегка продрог.
Я ступил на палубу бота и, вслед за старшиной, прошел на корму. Водолаз стоял на трапе в своей вязаной шапочке. В стороне, на палубе, поблескивал медью шлем.
—  Сейчас я тебя борщом буду греть,  — сказал водолазу старшина. — Повариха с соседнего буксира послала. Воевали, оказывается, рядом.
—  Годится, — простуженным голосом сказал водолаз и подмигнул мне.
Старшина сбегал в кубрик, вынес оттуда хлеб, ложку и, присев на корточки, начал кормить стоящего на трапе водолаза, словно маленького ребенка.
—  А баржу вы скоро поднимете? — спросил я.
—  А тебе зачем она? — удивился старшина, возвращая мне кастрюльку.
—  Как зачем? — И я рассказал водолазам о наших подшипниках и о баббите.
—  Вот оно что! Ну тогда подожди. Помогать нам будешь.
Старшина надел на водолаза шлем, затянул гайки и закрутил окошечко. Хлопнул по шлему; готово! И водолаз, засопев предохранительным клапаном, стал спускаться по трапу в воду.
— Берись! — Старшина показал мне на машину с кривошипами. — Давай крути. Помогай доставать свой баббит!
Я поставил кастрюльку на палубу и, поплевав на руки, как делал это боцман, начал вращать податливое колесо.

 



УЛИЦА   ГОГОЛЯ, 5

 

—  От спасыби Максимычу! Пишов-таки до у правдома. О чем балакав, не знаю. Тильки прийшов    пичнык, зробыв трубу!
Груня поставила возле камбуза кошелку с провизией и открыла замок. Вдруг, строго посмотрев на меня, сказала:
—  Ты робу думаешь стирать? Знимаешь ее, а вона колом стоить! Зараз нагрию воду.
День был выходной. Боцман ушел фотографироваться на заграничный паспорт. Колька уехал на Большой Фонтан.
—  Нову кралю там знайшов, — сообщила мне Груня. — Пересыпски девки вже його раскусылы.
Растопив плиту и поставив на огонь кастрюлю с водой, Груня показала на «Крым»:
—  Бачишь?
На корме теплохода, словно флаги расцвечивания, развевались на ветру выстиранные командой форменки и тельняшки.
—  Люды як люды, а ты...
Скатившись в кубрик, я быстро разделся. Из кармана брюк выпала смятая бумажка. Расправив ее, я прочитал адрес, который дал мне на бульваре служитель музея: улица Гоголя, 5, кв. 12. А. П. Кричевский.

—  Шо це за бумажка? — полюбопытствовала спустившаяся в кубрик за миской Груня.
Я рассказал о старичке.
—   И ты не пишов? Вин же с тэбэ чоловика може зробыть!
Она собрала мои грязные вещи, швырнула в миску и, распахнув боцманский рундук, вынула оттуда флотские брюки и китель.
—  Примерь!
—  Да  вы что? — испугался я.  —  Иван  Максимович заругает!
—   Примерь!
Я был с боцманом одного роста. Брюки пришлось потуже затянуть ремнем а китель пришелся почти впору. По словам Груни, Иван Максимович носил этот китель, «колы був худый, аж светывся».
Оглядев меня, Груня одобрительно сказала:
—  Зараз на чоловика похож. Иды. Робу я сама постираю.
Надев выданный мне Иваном Максимовичем новенький бушлат, я с гордостью сошел на причал.
Недалеко от завода я попал в шумную толчею воскресного рынка. Чем только не торговали здесь! Женщины, обвешанные вещами, протягивали мне мыло, духи, янтарные бусы. У ног продавцов рядом со сверкающими зеркалами тикали будильники и россыпью лежали книги. А на деревьях, словно огородные пугала, висели подвенечные платья. Меня толкали, наступали на ноги, но каждый раз с чисто одесской вежливостью говорили: «Извините». Какая-то женщина потянула меня за рукав: «Молодой человек, купите кашне. Чистая шерсть! Не кашле, а печка!» Не успел я освободиться от этой женщины, как на меня навалился прыщеватый парень: «Слышь, корешок, продай бушлатик. Бушлатик продай, говорю!» От парня несло винным перегаром. Ко всему я почувствовал, как его рука залезла в мой карман. Оттолкнув парня, я с трудом выбрался на Приморскую улицу, отряхнулся, застегнул на все пуговицы бушлат и зашагал в город.
Недалеко от широкой Дерибасовской, где народу было уже не так много, я услышал песню. Это была песня недавних военных лет, но Одесса узнала ее только после освобождения.
«Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой...»
Мимо меня маршировали, держа четкий строй, моряки. Они были подтянуты и строги, на их лицах я читал ту решимость, которая помогла им победить в только что отгремевшей войне. Моряки, твердо печатая шаг, прошли мимо, опалив грозным припевом песни:
«Пусть ярость благородная вскипает, как волна!..»
За моряками сразу увязались мальчишки. Посмотрев на мальчишек, я вспомнил и себя в первые дни войны.
Мы тоже бегали тогда за моряками, встречая их у ворот порта и провожая до трамвая, на котором в те дни защитники города добирались на фронт. Моряки втискивались в переполненный трамвай, повисали на подножках, закинув за спины винтовки, и горячий одесский ветер  яростно трепал  длинные ленты их бескозырок...
Улица Гоголя начиналась с обрыва, круто нависавшего над Приморской. Поднявшись по узкой выщербленной лестнице, я отдышался и сразу увидел дом номер пять, огороженный чугунной решеткой. За решеткой виднелась скульптурная группа атлантов, удерживающих на плечах небесную сферу.
Это был знаменитый дом.
В первые дни оккупации на этой сфере был намалеван фашистский знак. Но продержался он недолго. Хотя в доме с атлантами поселился немецкий генерал и возле чугунной решетки постоянно прохаживался часовой, однажды ночью небесная сфера на плечах атлантов была выкрашена в красный цвет.
О доме с атлантами заговорил весь город. Шли первые дни фашистского нашествия, и поступок неизвестного смельчака взволновал и ободрил людей.
В те страшные дни дома, как и люди, неожиданно становились героями...
Я поднялся по грязной, давно не мытой мраморной лестнице на третий этаж и увидел дверь квартиры номер двенадцать. На двери одна под другой висели таблички с фамилиями жильцов и указаниями, кому сколько стучать.
А. П. Кричевскому стучать нужно было пять раз.
После каждого моего удара в глубине квартиры отдавалось гулкое эхо. Когда оно затихло, где-то далеко хлопнула дверь и послышались шаркающие шаги. Они долго приближались. Наконец дверь загремела крючками и распахнулась. На пороге, в пижаме и в шлепанцах, стоял Александр Петрович Кричевский.
—  А! — воскликнул он. — Прошу, прошу!
Закрыв дверь и снова заложив многочисленные крючки, он повел меня полутемным коридором, где вдоль обшарпанных стен стояли детские коляски, сундуки, корыта, поломанные велосипеды и еще какая-то рухлядь — непременная принадлежность коммунальных квартир.
Александр Петрович ввел меня в высокую комнату с оборванными обоями. Мебели в комнате не было, если не считать продавленного дивана и кухонного стола, стоявшего у окна и заваленного рукописями. А сама комната до потолка была заставлена книгами.
Александр Петрович усадил меня на диван и объявил:
—  Сейчас будем пить чай!
Оп подхватил стоявший на полу закопченный чайник и скрылся за дверью.
Я встал с дивана и подошел к книгам. Никогда в жизни я не видел в обыкновенной квартире столько книг! Многие из них были на иностранных языках. От книг исходил запах плесени, словно, прежде чем они попали сюда, их держали в сыром подземелье.
Александр Петрович вернулся, поставил на стол закипевший чайник и сдвинул в сторону рукописи. Потом, снова сходив на кухню, принес две кружки, сделанные из консервных банок, тоненький кусочек черного хлеба и блюдечко сливового повидла.
—   Ну вот, — сказал он, когда все это было расставлено на столе. — Прошу! — И вдруг спохватился: — Ах да. Давайте придвинем стол к дивану. У меня стульев нет.
Когда мы уселись, он намазал на хлеб повидло и придвинул мне.
—  А я знаю ваш дом, — сказал я. — Здесь немецкий генерал жил.
—  Как же, как же! — обрадовался Александр Петрович, словно речь зашла о его добром знакомом. — Генерал фон Келлер, любитель фарфора, старинных книг и голландской живописи. Грабитель с университетским дипломом. Имел честь знать лично! — Александр Петрович показал на книги: — Эта библиотека была спрятана при отходе наших войск в подвале. Я собирал ее всю жизнь. Здесь уникальные издания, выпущенные в Германии, во Франции и в России в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Помогал мне прятать книги дворник Захар. Когда генерал занял дом и нас выселили, я был спокоен. Захар надежно замуровал тайник. Но — нашелся «добрый человек». Оккупация породила и таких... Фамилия его была Молдаваненко. Бывший управдом. До войны он первым подписывался на заем,   был активистом Осоавиахима, носил значки   «Будь  готов   к   труду  и   обороне»   и «Ворошиловского  стрелка».   А  когда  пришли  фашисты, быстро перекрасился в их цвет... Меня разыскали благодаря этому Молдаваненко. Генерал был со мною вежлив. Сначала даже предложил кофе и сигару. Заговорил о живописи. Рассказывал о сокровищах Лувра,    где, по его словам, не мог смотреть без слез на Венеру Милосскую... Потом стал спрашивать об известных в городе коллекционерах. Поинтересовался, какие книги собирал я. Пообещал мне место доцента в Одесском университете. «Разумеется, после войны», — сказал он.
Ну вот. Побеседовав таким образом, генерал вызывает адъютанта и говорит:  «Вы сейчас спуститесь с господином Кричевским в подвал этого дома, и он покажет, где спрятаны его научные труды и книги». Я отодвинул кофе и говорю генералу: «Мне нечего показывать, господин генерал. Когда меня уволили из университета, моя библиотека была конфискована большевиками». «Что ж, — развел руками генерал, — тогда мы с вами будем говорить другим языком...» После побоев я приходил в себя и думал: «Они могут меня убить, но заставить предать самого себя — этого сделать они не могут». Прямо из кабинета генерала меня увезли в концлагерь. Он находился под Одессой, за Дальником. В лагере меня определили в похоронную команду. По утрам я вытаскивал из барака, который назывался «комнатой голых», окоченевшие трупы. В  этой   «комнате голых»   находились люди,  чья  одежда изорвалась на непосильной работе. А новую в лагере не выдавали... В лагере не говорили «умер» — «Кричевский забрал». Как я остался жить, один бог знает. И все-таки я дожил до того счастливого дня, когда перед воротами лагеря остановился первый советский танк.
Александр Петрович допил остывший чай и посмотрел в окно, за которым раскачивались на голой ветке взъерошенные воробьи.
—  А книги эти, — повернувшись ко мне, сказал он, — как закончу составлять каталог,    передам      Публичной библиотеке.
Александр Петрович неожиданно вскочил:
—  Я же обещал подобрать вам кое-что о море. Но у меня есть для вас и настоящий сюрприз!
Он стремительно вышел из комнаты и так же стремительно вернулся. В руке у него был свежий номер газеты «Черноморская коммуна». Разложив передо мной газету, он ногтем отчеркнул статью:
—  Читайте вот здесь.
Я прочитал, что в главных морских городах страны, в Ленинграде, в Одессе и во Владивостоке, для подготовки высококвалифицированных кадров советского торгового флота организовываются Высшие мореходные училища.
—   Ну! — торжествующе воскликнул Александр Петрович. — Что я вам недавно говорил! Ведь до войны у нас были только морские техникумы, готовящие штурманов и механиков со средним специальным образованием. А теперь правительство, глядя далеко вперед, решило готовить для будущего нашего флота инженеров.  Инженеров!   — повторил он и радостно потер руки. — Как видите, я оказался нрав. Так вот, мой друг. Если хотите стать настоящим моряком и не плестись у жизни в хвосте, учитесь!
Я уходил из дома номер пять с тяжелой стопкой книг. Как сказал Александр Петрович, мне предстояли великие открытия. Сначала в маринистике, потом — в морях и океанах...
На обрыве я оглянулся. Атланты крепко держали небесную сферу. На ней чьей-то уверенной рукой была выведена пятиконечная звезда.
 

 


 

ПОДЪЕМ ФЛАГА


Город готовился к празднику Октября. По утрам ветер доносил с Приморского бульвара звуки оркестра, и с палубы «Аджигола» было видно, как наверху мелькают бушлаты военных моряков. Они маршировали возле памятника Дюку, готовясь к параду флота.
Дни стояли сухие и теплые. С рассветом над морем белел туман, но потом он расходился, обнажая неожиданно яркую синеву воды.

Суда и заводы украшались транспарантами. Мы тоже укрепили на мостике алое полотнище с надписью: «Да здравствует великий Октябрь!» Над ним несколько дней трудился Иван Максимович. Глядя на измазанного краской, увлеченно работающего боцмана, я думал, что нет, наверно, такой работы, которую он не смог бы сделать.
За несколько дней до праздника на рейд пришел отряд военных кораблей. По вечерам на них вспыхивали гирлянды разноцветных огней, и волны, сияя, несли их отражение к берегу.
Все эти дни я жил ожиданием чего-то необыкновенного. Это чувство давали мне книги. Я читал по ночам. Читал на камбузе при скудном свете фонаря, греясь у медленно остывающей плиты. «Для такого дела, — сказал боцман, — можешь жечь керосин. Только экономно». Когда я рассказал Ивану Максимовичу о своем визите к Кричевскому, он подумал и сказал:
—  В Высшее мореходное тебе еще рано. А в среднее — самый  раз.  Его  открывают на  базе бывшего  Одесского морского техникума. Кстати, этот техникум заканчивали все наши знаменитые капитаны. А характеристику получишь хорошую. Заслужил. Но надо еще отношение с кадров. Буду там, поговорю с Мишей.
Последнее время Иван Максимович часто бывал в пароходстве. Но приходя оттуда, сердито гремел в подшкиперской банками из-под краски. «Брось переживать, — успокаивала его Груня, — усе уладится».
Мне она объяснила:
—  После праздника поидэ Максимыч у Германию. Вже документы з Москвы прийшлы. Но вин хоче кочегара на «Аджигол» выхлопотать. Скоро пар пидиймать,   а   вахту у котла нести некому. От и мотается до начальства.
Сборка главной машины подходила к концу. Рабочие часто теперь оставались на буксире допоздна, и Груня, сварив картошки или кукурузной каши, носила им поесть прямо в машинное отделение. В социалистических обязательствах бригады, вывешенных в механическом цехе, писалось: «Сдать отделу технического контроля цилиндро-поршневую группу паровой машины буксира «Аджигол» к 5 ноября». Правда, о подшипниках в обязательствах ничего сказано не было, но боцман успокоил меня: «Появится баббит, Губский подшипники без обязательств сделает».
В конце октября возле дока отдал якорь второй водолазный бот. Работы по поднятию баржи велись теперь и по ночам. Я ходил к водолазам, и старшина объяснил: под баржей прорыт туннель. Остается завести понтонные тросы.
Один понтон, доставленный на буксире «Форос», покачивался уже возле свай.
Перед тем как вызвать на «Аджигол» инспектора Регистра СССР для освидетельствования котла, Иван Максимович сходил в заводскую котельную и привел своего «профессора». Им оказался дядя Федя, Сельдерей, который давал мне продувать макароны. Поднявшись на борт «Аджигола», он вежливо со всеми поздоровался и, порывшись в кармане старой, латаной куртки, преподнес Груне два посеребренных крючка. «Для скумбрийки», — пояснил он.
Груня зарделась от удовольствия.
—  От спасыбочки вам!
—  Спасибом не отделаешься. За такие крючки...
Старик повернулся ко мне:
—   Вон инспектор портнадзора стоит. Что у него на рукаве написано?
Я посмотрел в сторону берега. Возле «Крыма», придирчиво посматривая на провисшие концы теплохода, стоял инспектор портнадзора. На рукаве его флотской шинели виднелась повязка с крупными буквами  «ПН».
—  Портнадзор, — не задумываясь, ответил я. Старик лукаво блеснул глазками и хмыкнул:

.— Не-а.

Боцман и тот недоуменно пожал плечами.
—   Эх,  моряки...— Старик  покачал  головой.— Спокон веков, когда на борт приходит инспектор, надо его умаслить, чтоб кляузу не накатал.   А  потому   ПН означает: подмазать надо!
—   Ой, не можу! — Груня от смеха схватилась за живот.
—   Ну, знаешь, — улыбнулся   Иван   Максимович, — идем котел смотреть.
—   Идем,  идем.  —  И довольный произведенным эффектом, старик засеменил в кочегарку.
Котел он осматривал придирчиво и долго. Заставил пробанить несколько трубок и заменить набивку на предохранительном клапане. Постучав по кирпичам, которыми была выложена топка, сказал, что, прежде чем звать Регистра, нужно кирпичи обмазать огнеупорной глиной.
—   Пока  это  не  сделаете, лучше  не  зовите.   Регистр только заглянет в топку и уйдет. Они ж капризные, как барышни. Я ихнего брата добре знаю.
—  Сделаем, — пообещал боцман. — Смотри дальше. Кочегар зажег факел и проверил тягу. Потом показал,
как правильно устанавливать колосники. — Главное, не застудите котел, сынки. Пока не заполните его водой и не растопите, дымоход держите закрытым. Котлы, как дети, боятся простуды.
После осмотра котла боцман почтительно проводил старика в кают-компанию, где Груня приготовила для него закуску.
—  Ну, с  наступающим! — сказал  старик  и,  наскоро закусив, заторопился к трапу...
В самый канун праздника резко похолодало. Утром я увидел на палубе лед. Водопроводный кран, подключенный с берега, лопнул, и вода высыпалась из него, как битое стекло.
Потирая замерзшие уши, боцман приказал мне и Кольке воду для камбуза носить из котельной.
—  Так у нас кормовая цистерна полная, — напомнил Колька. — Чего по такой холодине в котельную бегать?
—   В цистерне воду для котла держать будем, — строго сказал боцман. — Понял?
Ночью кто-то тронул меня за плечо. Я приподнялся и в темноте кубрика разглядел бледное Колькино лицо.
—  Чего тебе? — сонно спросил я.
—   Тише.   Дракон услышит.   Идем,  я  уже  гайки  на горловине отдал. И ведро там есть...
Ничего не разобрав спросонок, я накинул бушлат и поднялся за Колькой на палубу.
Огни военных кораблей, прибывших на парад флота, дрожали на темной воде. Высоко в небе твердели от холода звезды. Повернувшись спиной к пронизывающему ветру, я с досадой спросил:
—  Чего ты меня разбудил?
—  Чего, чего! Пока Дракон спит, наберем из цистерны воду. А то бегай в котельную! Давай быстрей, наполним бочку, которая за котлом стоит.
Только теперь я понял, что задумал Колька. Подступив к нему, я тихо сказал:
—   Обожми горловину!
—   Ты что, тронулся?
—   Обожми, говорю!
Колька отшвырнул стоявшее   у   ног ведро и,   грубо выругавшись, пошел за ключом... Утром Груня растолкала нас:
—   Баржу пидиймають!
Когда мы выскочили на палубу, возле свай кипела вода. Водолазные боты были украшены флагами расцвечивания. Над ними с криками кружили чайки.
—   Всплывае!
Облепленная тиной баржа показала из кипевшей воды ржавый борт, качнулась и замерла, удерживаемая понтонами.  В ее  мутном иллюминаторе блеснуло солнце.
—  Водолазам — ура!
И боцман замахал фуражкой стоявшему на корме бота усатому старшине. Старшина улыбнулся и поднял в ответ сжатый кулак.
Только мы сели пить чай, Груня посмотрела на трап:
—  Дывыться, до нас гость!
Мы увидели спускающегося в кубрик Гончарука. На пальто у него был приколот красный бант. Боцман обнял его:
—   Молодец, что на праздник пришел! Гончарук засмеялся:
—  А я не в гости. Я на работу. Вызвал меня Миша! «Пойдешь пока на  «Аджигол»,  Максимыча сменишь». И кочегара после праздника обещал прислать.
—  А шо я тоби казала!  —  повернулась к боцману Груня.
—  Готовь к подъему флаг! — приказал      мне Иван Максимович.
Я достал приготовленный боцманом с вечера новенький флаг и побежал крепить его к фалам. Все вышли на палубу.
—  На флаг, смирно! — скомандовал боцман.
Даже Колька подтянулся и повернул голову к мачте.
—  Флаг поднять!
Я потянул за фалы, и весело затрепетавший на ветру флаг медленно пополз вверх.

 

 

МОРСКИЕ РАССКАЗЫ времён СССР

Аркадий Хасин

 

 

Яндекс.Метрика