A+ R A-

Море на вкус солёное... - 7

Содержание материала


МЕРТВЫЙ ЯКОРЬ

 

Я перебрался на «Аджигол». Екатерина Ивановна собрала мои немудреные пожитки и сунула в руки узелок с пирогами.
—  Хоть изредка, но заглядывай, — попросила она, ведь кроме тебя у меня никого нет...
Возле Привоза я встретил Фиму-примусника. За Фимой шла толстая, страдающая одышкой жена. В ее крупных ушах болтались массивные золотые серьги. В руках у Фимы были тяжелые корзины. Увидев меня, он остановился и вытер вспотевший лоб. От Фимы, как всегда, пахло керосином. Когда он закуривал, жена страдальчески предупреждала: «Фима, не загорись!»
—  Куда? — спросил Фима.
—  На «Аджигол».
—  Какой «Аджигол»?
—  Пароход.
—  Ты таки решил стать босяком...
—  Фима! — толкнула    его    жена. — Смотри,  какая скумбрия!
Фима засопел и поднял корзины.
—  Заходи. Может, на твоем пароходе примусы есть,
починим.
Я посмотрел им вслед. Их спины заслонили Привоз.
—  Молодой человек, купите цветы.
Пожилая женщина протягивала мне букетик роз. На белых лепестках дрожала роса. Если бы у меня были деньги, я немедленно взял бы эти розы Екатерине Ивановне. Но до первой зарплаты было еще далеко.
Я развел руками и заторопился в порт.
С Привоза я свернул на улицу Советской Армии, названную оккупантами именем одного из фашистских маршалов. Этот гитлеровский лакей, возомнивший себя великим полководцем, обещал «дорогому фюреру» завоевать Одессу в несколько дней. Какие только не назначал он после этого сроки! И 10 августа, и 26 августа, и середину сентября. Но Одесса держалась. В тот страшный сорок первый год, почти безоружная, прижатая к морю, без воды, без продовольствия, обороняемая лишь немногочисленными сухопутными войсками и отрядами моряков, она строила уличные баррикады, изготовляла бомбы и снаряды и даже выпускала танки под непонятным для врагов названием. Танки эти были обыкновенными тракторами, обшитыми тонкой броней и вооруженными пулеметом. Но, завидев лязгающий гусеницами, окутанный сизым дымом НИ, с яростно трясущимся пулеметом, враги в панике разбегались.
Семьдесят три дня оборонялся город. Если бы не прорыв немцев в Крыму, не взять фашистам Одессу никогда!
Даже когда наши войска ушли из города, гитлеровским воякам казалось, что притихшая, опустевшая Одесса — коварная ловушка большевиков.
Здесь, на улице Советской Армии, на куполе Успенского собора, в котором оккупанты устроили торжественный молебен по случаю захвата Одессы, подпольщиками в годовщину Великого Октября был поднят красный флаг. Как ни бегали фашисты вокруг собора, но снять флаг не решались. На стенах виднелись угрожающие надписи: «Не подходить, заминировано!»
Как радовался, как смеялся над оккупантами город! Люди стучали друг другу в квартиры и тихо спрашивали: «Слыхали новость? Тогда с праздничком вас!»
А Первого мая на паперти собора кто-то разбросал красные тюльпаны...
По улице Советской Армии я шел к морю. В порт я мог пройти и более близким путем. Но перед началом трудовой жизни мне хотелось пройти по всем дорогим для меня местам. На улице Советской Армии кроме Успенского собора было еще одно такое место. На фасаде здания городской милиции висела мраморная доска с именами семнадцати отважных комсомольцев, замученных деникинцами. До войны возле этой доски устраивались пионерские сборы. Здесь на торжественной линейке мне надели пионерский галстук, и стоявшая неподалеку мать вытирала счастливые слезы.
Я остановился возле этой доски, сняв фуражку. Перечитал хорошо знакомые имена. Им я давал клятву быть достойным пионером, им я дал клятву служить морю чостно.
...Я не укачался в порту, как предсказывал старший инспектор Мамедов. Но мое представление о море изменилось. На буксире оно пахло облупленной краской, гальюном, камбузными помоями. Мои руки стали шершавыми и по ночам болели. Но я не жаловался, не унывал. Море было рядом. Оно плескало в маленький иллюминатор и заглядывало в глаза, словно спрашивая: «Как? Не передумал? Еще есть время...»
—  Запомни, — сказал   боцман, — главное    украшение моряка — мозоли.
Перед сном я щупал ладони. Мне не терпелось, чтобы они стали твердыми, как у Ивана Максимовича.
В кубрике мы жили втроем: боцман, Колька и я. Колька каждый вечер уходил гулять. Иногда он не приходил ночевать, появляясь утром с помятым лицом и, припадая к ведру с водой, долго и жадно пил.
Мы с боцманом оставались на буксире. Иван Максимович зажигал керосиновую лампу, стелил на стол газету, нарезал полученный Груней по нашим карточкам хлеб и раскладывал помидоры. В тот год их народилось видимо-невидимо! Их продавали на каждом углу, и продавщицы, зазывая покупателей, кричали: «Ай, девочки-мальчики! Ай, милые-хорошие! Ай, не жалейте копеечки! Ай, даром отдаем!»
Груня уходила ночевать домой. Жила она на Пересыпи. Оставляя от камбуза ключ, наказывала:
—  Вычистишь плиту и наносишь вугля.   Жених заявится, ключа не давай. Скажи, Груня не велела. Нехай те девки його кормлють, которые з ним ходють.
Уголь я набирал в бункерной яме. По вечерам сквозь проржавевший борт из бункерной ямы видны были городские огни...
За чаем боцман рассказывал об «Аджиголе».

— Когда с Одессы уходили, приказ был буксир затопить. Угля нам еле до Тендры хватало. У Тендровской косы мы и должны   были   похоронить наш «Аджигол». Уже эсминец к нам подошел, снять нас с буксира. Только не выполнили мы тот приказ. Еще в Одессе завалили углем корму, проходы,   даже в шлюпку угля накидали. Ответили семафором эсминцу:   «В помощи не нуждаемся!» И пошли в море. До Евпатории дотянули. Подходим к берегу — немцы! Грузовики, пушки стоят... А кочегары вылазят из своей преисподней и кричат на мостик: «Капитан, уголек под метелку!» Не растерялся Федор Пантелеевич, капитан наш. Перегнулся с мостика: «Боцман, шлюпку, мебель, конки — рубить!»  Я сразу ребятам топоры, лома — весь пожарный инвентарь в дело пустили Тронули парок. Ожила машина.   А немцы не стреляют, ждут, когда мы сами в руки к ним приплывем. А тут — разворот и ходу! Забегали фрицы. Пальнули из пушки. Где там! «Аджигол», как человек, понял опасность. Машина такие обороты набрала, в мирное время так не ходили. Ушли в море, а вскоре туман нас накрыл... Так -добрались до Севастополя.
Рассказывая, Иван Максимович подсовывал мне хлеб и помидоры:
—  Ты ешь, ешь. Поди, наголодался в оккупации проклятой.
Выпив чай, он начинал расспрашивать, как люди при фашистах жили. По мере моего рассказа боцман все больше мрачнел. А когда слышал про повешенных, про доктора Петрушкина, отворачивался и сдавленным голосом говорил:
—  Погоди, дай передохнуть.
Иногда во время моего рассказа он вставал и выходил из кубрика.
—  Приберешь со стола, — говорил Иван Максимович все тем же, сдавленным голосом. — А я немного по берегу пройдусь.
Когда я рассказал Груне про наши вечерние разговоры, она всплеснула руками:
— Ты шо? З ума зийшов? Та хиба можно Максимычу про то слухать? У його жинка з дытыною в оккупации остались!
И Груня, дрожащими руками сворачивая самокрутку, поведала мне эту трагическую историю.
Женился    боцман   за год до войны    на    буфетчице «Аджигола»,    веселой    и    хорошенькой  Наде.   Свадьбу справляли в гостинице «Лондонская», в лучшем ресторане города. Сам начальник пароходства Ивану Максимовичу и невесте приветствие прислал.   На свадьбе гулял весь экипаж.   Три дня стоял «Аджигол» у причала,   не швартуя пароходы. Капитан потом выговор получил, но зато о боцманской свадьбе    вспоминали в порту долго. Надя родила боцману сына.    Его, как и отца,   назвали Иваном. Когда начали бомбить город,    боцман    просил Надю эвакуироваться.    Даже    ходил    договариваться к приятелю на «Курск». Но Надя отвечала: «Читал листовки: «Одесса была и будет советской!», Город не сдадут, и никуда я не поеду». Тогда в Одессе многие так думали... Оставляя ребенка у матери, Надя продолжала работать на «Аджиголе». Она успевала везде.    И бегала на базу за продуктами и перевязывала после налетов в порту раненых. Иногда целый госпиталь в кают-компании «Аджигола» устраивала... Энергичную, быструю, в синем флотском берете, в матросской форменке, в легких брезентовых сапожках, с противогазом через плечо, ее можно было видеть и на мостике, и на палубе, и даже в машинном отделении. Когда кочегары ремонтировали котел, она приносила им обод. Все было бы хорошо, если б не заболел скарлатиной сын. Нужно было ложиться с ним в больницу, и Надя покинула «Аджигол». Боцман пошел в больницу и узнал, что больных детей вместе с матерями должны эвакуировать. Главный врач так ему и сказал:  «Не беспокойтесь, товарищ моряк. Воюйте на здоровье. А нашу больницу переводят в Новороссийск. Где-нибудь там и встретимся». Боцман даже обрадовался: «Теперь-то Надя наверняка уедет из осажденного города!» Но главный врач обманул боцмана. Обманул он и Советскую власть. Он остался в городе. Из-за него остались и больные дети. Фашистам больница понадобилась под госпиталь. Детей они приказали вышвырнуть на улицу. Когда фашистские солдаты начали врываться в палаты, Надя схватила ребенка, прижала к груди и, шатаясь как пьяная, пошла разыскивать главного врача. Она нашла его во дворе больницы. Улыбаясь, он спокойно разговаривал с немецким офицером. Надя подошла и плюнула в его самодовольное лицо. Больше о ней никто ничего не знал...
«Аджигол», «Аджигол»... Каждый день я узнавал что-то новое об этом маленьком, неказистом на вид буксире, и с каждым днем он становился мне ближе и дороже. А приходя в гости к Екатерине Ивановне, я так расписывал боевые дела буксира, словно сам принимал в них участие.
Екатерина Ивановна, собирая на стол, приговаривала:
—  Недаром я бога молила, сжалился над сиротой.
—  Что-то вы часто бога стали поминать, — смеялся я, уплетая горячую мамалыгу. Екатерина Ивановна   на эти мои слова не отвечала...
Она заметно постарела и даже по комнате передвигалась уже с трудом.
Поев, поблагодарив Екатерину Ивановну, я торопился вернуться на «Аджигол». Да, он стал для меня родным домом. Только иногда я с тоской смотрел на стиснутую причалами бухту. Меня тянуло за горизонт, в ослепительную даль океанов. Почему-то я был уверен, что океаны блестят под солнцем не так, как моря.
—  Что   ты    все   на горизонт    смотришь, — смеялся Колька, — Никуда твое море от тебя не денется! Дураков оно любит.    Лучше   подрай за меня гальюн.    Дам рубчик.
Мне не нужен был Колькин рубчик. Гальюн за него я мог подраить и так. Я часто оставался за него на вахте, выполняя всю грязную работу.    Но Колькины слова злили меня. А он, замечая это, закуривал и, развалившись на бухте швартового конца, продолжал:
—  Ну что хорошего в плавании? Шуруешь уголь   в кочегарке, катишь  «рикшу» от бункерной ямы к топке или крутишь штурвал на мостике. А сменишься с вахты, одно удовольствие — в  «козла»  поиграть.    Потом глядь на часы, снова на вахту!   То ли дело здесь, на мертвом якоре. Все невесты твои!
—  Колька! — кричал с бака боцман.
—  У, Дракон...
И Колька, со злостью затаптывая окурок, шел на бак.

 

Яндекс.Метрика