A+ R A-

Море на вкус солёное...

 

Над городом прошел слепой дождь. Деревья на бульваре мокро блестели. На усыпанных гравием дорожках возились воробьи. На Потемкинской лестнице работали каменщики, Они обтесывали гранит, восстанавливая изуродованные осколками снарядов и бомб исторические ступени.

На портовом заборе сидели чайки. Забор был проломан, и к морю можно было шагнуть прямо с улицы.

Портовые железнодорожные пути, на которых до войны весело перекликались паровозы, заросли полынью. Причалы были разрушены. Посреди бухты протягивало к небу обгоревшие мачты затонувшее судно. Возле прогнивших свай скрипела швартовами ржавая баржа. С баржи удили рыбу двое стариков.

Вдруг я увидел  «Калинин». Он стоял у недавно от-ремонтированного причала, пахнущего свежими досками. Тень флага теплохода колыхалась на неспокойной воде. Трюмы «Калинина» были закрыты, грузовые стрелы опущены. Теплоход был готов в дальний путь. А что, если добраться по швартовому концу, пробраться в трюм и... Сколько таких случаев я видел в кино! Я уже подошел было к корме теплохода, где меня не мог заметить вахтенный, но в это время на причале остановилась крытая грузовая машина.  Из нее начали спрыгивать пограничники  контрольно-пропускного   пункта.     Загрохотав   ступеньками трапа, они быстро поднялись на борт теплохода,  и  сейчас  же  по  судовой    трансляции    разнеслось: «Экипажу находиться по своим каютам. Начинается пограничный досмотр!» Да, жизнь не кино...

Портовый пляж, известный под названием «Австрийский», был безлюден. От порта его отгораживал прострелянный пулями вагон. В сквозных отверстиях вагона как недопетая песня войны посвистывал ветер. На песке сохли рыбачьи сети. Рядом стояла наполовину вытащенная из воды рыбачья шаланда. В пей поблескивали дождевые лужицы. Я залез в шаланду и стянул рубаху. В шаланде, закрыв глаза, можно было представить себя в открытом море, в грохоте волн и в ярости брызг! Но мне надоели детские мечты. Эх, знал бы старший инспектор Мамедов — море я не вычитал из книг. С детства упруго и горячо билось оно возле самого сердца...

Захотелось пить. Рыбаки иногда оставляли в шаландах анкерки с водой. Я открыл кормовую кладовочку, но кроме ржавых уключин и засохшего кусочка брынзы, завернутого в пожелтевший обрывок газеты, не нашел ничего. Пожевав брынзу, я расправил на коленях обрывок газеты и вдруг услышал гудок. Из порта выходил «Калинин». За ним бежал лоцманский катер. Когда теплоход отошел от мола, катер подвалил к его борту. По штормтрапу на катер слез человек, портовый лоцман. Сняв с головы фуражку, он помахал стоявшему па мостике теплохода капитану. Развернувшись, катер помчался в порт, а теплоход, снова погудев и набирая ход, стал уходить в море.

Опустив голову, я начал читать обрывок газеты: «Жандармерии требуется истопник...», «Гадалка, предсказывает будущее, улица Дерибасовская, дом 12...», «Одесский муниципалитет с прискорбием сообщает, что в порту большевистскими бандитами убит капитан Тарасенко...»

Только теперь я сообразил, что передо мной обрывок газеты «Молва», грязного фашистского листка, издававшегося в городе во время оккупации.

Оккупация...

15 октября сорок первого года наши войска оставили Одессу.

С темнотой уже не гремели по улицам обозы, не покуривали в рукава матросские патрули и никто пе кричал по дворам:

— Граждане, соблюдайте светомаскировку, тушите свет!

Город насторожился, затих.

На углу нашей улицы какие-то люди разбили витрину бакалейного магазина и начали вытаскивать мешки с перловой крупой. Дворник, старик Потапов, хватал этих людей за руки и растерянно повторял:  «Что ж это вы, товарищи, а?»

Его ударили.    Он тяжело сполз к ногам грабителей, повторяя заплетающимся языком: «Что ж это вы, а?»

Город был темен. Только крыши домов отсвечивали красным. Это на Пересыпи догорала нефтегавань.

В ту ночь мать увела меня из центра города па Ближние Мельницы. Там жила подруга матери по рабфаку Екатерина Ивановна Храпченко. Муж Екатерины Ивановны вместе с моим отцом, командиром запаса, в первый же день войны был призван в армию. Во дворе, где лгала Екатерина Ивановна, была полуразвалившаяся халупа с крохотным окошком, выходившим на городское кладбище. Матери казалось, что в этой халупе можно будет переждать оккупацию.

Крепко держа меня за руку и торопливо идя по темным, пугающим неизвестностью улицам,    мать шептала   «Господи, ведь по-настоящему людей я узнала за время войны...  Запомни,    если со мной    что-нибудь случится, люди тебя не оставят. Люди тебя не оставят...»

Плохо слушая мать, я смотрел на угрюмо выступавшие из темноты баррикады. «Почему наши ушли? — думал я. — Ведь город    приготовился    насмерть биться   с врагом!»

Впереди баррикад, па случай прорыва танков, поблескивали металлом опутанные проволокой «ежи».

Покидая двор моего детства, я спрятал в кармане листовку, подобранную днем на Приморском бульваре. В ней писалось: «Не навсегда и не надолго оставляем мы нашу родную Одессу. Жалкие убийцы, фашистские дикари будут выброшены вон из нашего города, Мы скоро вернемся, товарищи!»

Листовку я перечитывал множество раз. И не мог смириться — ушли...

Листовку я хранил долго, пока не показал Петьке Черненко, жадному и пронырливому парню, с которым

познакомился на Ближних Мельницах. Он жил в соседнем дворе. Петька промышлял на Привозе, таская у баб «сякую снедь. Он старался и меня привлечь к этому, но я отказывался. Однажды Петька обозвал меня трусом. Чтоб доказать свою отвагу, я показал листовку. Петька засопел, забегал глазами и ничего не сказал. А на следующий день к нам нагрянули полицаи. Найдя в моем кармане листовку, они увели меня с собой. Обезумевшая от горя мать бежала за полицаями, умоляя отпустить меня. Она предлагала им последние деньги. Но один из полицаев, конопатый детина, с мутными от самогона глазами, псе повторял:

—  Не, тетя. У нас такие номера не проходят. Вот повесим твоего змееныша, будет знать, как с партизанами дружбу водить!

В полиции меня допросил сам шеф. Он стучал волосатым кулаком по столу и орал, что, если я не скажу, кто дал мне «распространять прокламацию», он прикажет расстрелять меня на глазах у матери.

Плача, я сознался, что нашел листовку на Приморском бульваре, в день ухода наших войск. Но мне не поверили. Избитого, окровавленного, меня перевели в тюрьму.

—   Будешь сидеть, пока не сознаешься! — пригрозил на прощанье шеф.

В тюрьме меня втолкнули в грязную камеру, где находились такие же мальчишки, как и я, арестованные за различные преступления. В основном — за мелкие кражи.

Оккупанты разрешили в городе частную торговлю. Этим воспользовались всякого рода дельцы, повыползавшие с приходом фашистов из своих нор. В городе пооткрывались лавочки и магазинчики. Расплодились питейные заведения — бадеги. Улицы запестрели свеженамалеванными вывесками: «Кафе «Бавария», «Пивной бар «Рим», «Спиртные папитки от ресторана «Берлин». В этих заведениях   постоянно  толклись  румынские   в   немецкие солдаты, мелкие спекулянты и опустившиеся обыватели. Нередко  между  «представителями  союзных  войск»   возникали драки. Одна такая драка, прогремевшая на весь город, произошла в Колодезном переулке в бадеге «Герман Геринг». Избитые немцами румыны подожгли бадегу, заперев в ней пьяных гитлеровских солдат.    Бадега догорала    несколько    дней,    доставляя   тайную   радость одесситам, приходившим издали полюбоваться на смрад-но чадившее пожарище.

Мальчишки, оставшиеся без отцов, а многие и без матерей, погибших во время бомбежек города, с утра и до вечера отирались возле всех этих заведений, правдами и неправдами добывая на пропитание. Так они и попадали в тюрьму, где с ними обходились с такой же жестокостью, как и со взрослыми.

По ночам во дворе тюрьмы   слышались выстрелы   и крики расстреливаемых...

Я просидел два месяца и был неожиданно выпущен на свободу по случаю приезда в Одессу румынской королевы Елены. Узнав, что в тюрьме томятся даже дети, эта чувствительная дама объявила «детскую амнистию». Полицаи зачитали нам «высочайший указ» и, надавав на прощанье подзатыльников, выгнали на свободу.

Вернувшись на Ближние Мельницы, я не застал матери. Халупа была пуста. Встретившая меня во дворе Екатерина Ивановна привела к себе и, всхлипывая, сказала, что мать скончалась в Слободской больнице от сыпного тифа. Поставив передо мной миску чечевичной похлебки, Екатерина Ивановна, вытирая слезы, говорила: «Люди тебя не оставят. Люди тебя не оставят...»

Опустив голову, я молчал. Я знал; мать умерла не от тифа, она умерла от горя...

Петьку Черненко я больше не видел. Пока я был в тюрьме, он уехал к дядьке, в Бендеры, Позже рассказывали, что вместе с дядькой, бендеровским полицаем, он подался па Запад, подальше от наступавших советских войск.

 

Яндекс.Метрика